Герольд Острова


Kanal geosi va tili: Rossiya, Ruscha
Toifa: Kitoblar



Kanal geosi va tili
Rossiya, Ruscha
Statistika
Postlar filtri


Я нашёл брата у канавы. Он стоял ко мне спиной, маленький, сутулый, с палкой в руке, и смотрел в щель между елями. Я подошёл и увидел серое существо у пня — длинное, мокрое, с кожей, висящей складками, и гладкой плёнкой вместо лица. Под плёнкой медленно ходило тёмное пятно, будто кто-то водил пальцем по внутренней стороне закрытого глаза. Существо держало на "ладони" отцовский ключ от гаража.
Отец пропал весной. Ушёл ночью, забрал куртку, сигареты и не вернулся.
Ключ звякнул, рука существа не двигалась, — и лес запах бензином, железом, мокрой собакой и отцовским потом. Брат шагнул вперёд. Плёнка на лице существа натянулась, вспухла, и изнутри проступил рот. Голос был отцовский, знакомо хриплый и домашний. Он сказал: "Иди сюда, мелкий".
Тогда я ударил брата камнем по затылку. Он рухнул лицом в мох — сразу, как мешок. Существо закрыло рот обратно в себя. Ключ пропал.
Я тащил брата до канавы, волок под мышки. Кровь текла по его шее, пятки чертили в земле две борозды.
Дома я сказал, что он поскользнулся. Он очнулся ночью и смотрел на меня так, будто я оставил там кого-то вместо него. Через неделю спросил: "Ты тоже слышал папу?" Я сказал: "Нет". С тех пор он мне не верит. И правильно делает.


Предмет пятый: Неразделённое молчание.
Оно висит в углу, точнее — в том углу, куда падает свет от уличного фонаря после десяти вечера. Имеет температуру чуть выше комнатной и плотность спокойной воды в глубоком сосуде. Я его не классифицирую. Любая классификация требует именования, а именование — это уже нарушение его целостности. Это молчание нельзя переписать в протокол. Оно существует как отрицание всех произнесённых мной слов до и после. Я вхожу в комнату и огибаю его, как остров на карте, обозначенный пунктиром. «Здесь могут быть драконы». Здесь есть только тишина, похожая на ту, что наступает в концертном зале за мгновение до того, как дирижёр поднимет палочку. Ожидание звука, который так и не прозвучал, потому что оркестр состоял из одного инструмента, а партитура была написана на языке, забытом до его изобретения.


Предмет шестой: Отражение твоего взгляда в оконном стекле, когда ты смотрела не на меня.
Я зафиксировал его методом обратного преломления. Оно лежит на полке, завернутое в пергамент исписанных с обратной стороны черновиков. Это не сам взгляд — его химический состав нестабилен, он испаряется при прямом контакте. Это его проекция на нейтральную поверхность, его тень от несуществующего источника света. Если развернуть пергамент и посмотреть под углом в семьдесят два градуса, можно увидеть цвет твоих глаз, и траекторию их движения — мягкую дугу, начинавшуюся где-то слева от моего виска и заканчивавшуюся где-то в области книжной полки с Шопенгауэром. Эта дуга — совершенная геометрическая форма. Её можно измерить циркулем. Её радиус равен точно расстоянию от тебя до окна, плюс та невидимая величина, которая всегда прибавляется, когда объект наблюдения не знает, что за ним наблюдают. Я не пытаюсь расшифровать, что ты искала на той полке. Я храню кривизну.


Предмет седьмой: Промежуток.
Он не имеет физических параметров. Его нельзя взвесить или измерить линейкой. Он существует во временном континууме между моментом, когда рука лежала в четырех сантиметрах от моей, и моментом, когда её убрали. Длительность: примерно три удара сердца. (твоих, свои считать не представляется возможным и было бы не профессионально). Этот промежуток наполнен не воздухом, а потенциальной энергией всех возможных движений, которые не совершились. В нём живут атомы несказанных фраз, колебания невыбранных вариантов. Он — квинтэссенция не-действия. Я его законсервировал, поместив в идеальный вакуум сдержанности, чтобы он не окислился от контакта с реальностью. Иногда, в очень тихие ночи, я слышу, как он резонирует с молчанием из угла. Они создают вместе беззвучный унисон, частотой разрушающий стеклянную склянку, где хранится частица чей-то улыбки, улыбки давно почившего человека.


Последний предмет: Причина.
Причина, по которой этот инвентарь никогда не будет завершён.
Она не является предметом. Это — правило каталогизации. Звучит оно так: «Не подлежит учету то, что является условием существования самого учетного листа». Архив создаётся для того, чтобы сохранить прошлое. Но некоторые вещи не являются прошлым. Они — перманентное настоящее, грамматическая форма глагола, застывшая в продолженном времени. Составить их описание — все равно что попытаться описать путём наблюдения процесс собственного дыхания: акт описания немедленно нарушает ритм явления, превращая жизнь в аутопсию.


Поэтому я закрываю папку. Я гашу свет в той самой комнате. Тени от уличного фонаря ложатся точно так же. Молчание в углу по-прежнему имеет температуру чуть выше комнатной. А промежуток… промежуток остаётся незаполненным. Это и есть моя единственная, безупречная и не подлежащая огласке работа — поддержание этой пустоты в идеальной, нетронутой, вегетативной стабильности. Потому что заполнить её — означало бы уничтожить саму возможность когда-нибудь составить этот список. А без списка у меня не останется ничего. Даже этой, последней и безмолвной, статьи расхода.


Инвентарь пыточной камеры, составленный палачом перед своей казнью

Предмет первый: Ротовое отверстие, прикреплённое к фрагменту улыбки.
Хранится в отдельной стеклянной склянке, наполненной спиртом-ректификатом. Мышцы сохранили сократительную способность. По ночам, когда тишина достигает критической массы, перистальтика памяти заставляет губы беззвучно шевелитьcя, выговаривая слово «мама». Слово это, лишённое голосовых связок и контекста, является чистым актом физиологической абстракции. Оно не обращено ни к кому. Это просто спазм формы, оставшейся после того, как смысл сгнил. Я наблюдаю за этим, как натуралист наблюдает за сокращением расчленённой лапки лягушки под действием кислоты. Доказательство того, что нервная ткань воспоминания переживает сам объект воспоминания. Это скорее
посмертная рефлексия, чем любовь.

Предмет второй: Кристаллизованный акустический скол.
Материал — застывшая фонограмма разрыва. Имеет форму неправильного многогранника, вес — ровно столько, сколько весит внезапный звук. Свет не отражается от него, а преломляется в звук. Если вращать предмет на черном бархате под определенным углом, внутренние напряжения выстреливают микроскопической иглой тишины. Именно эта игла и разрезает бархат, волокно за волокном. Приложив ухо к срезу, можно услышать смех и его эхо, которые стали законами. Смех — это всегда предвестие того, что вот-вот разобьётся. Я не храню радость смеха, но момент её перехода в необратимую геометрию трагедии.


Предмет третий: Обонятельно-вкусовой конгломерат №7 («Известняковое время»).
Не имеет видимой формы. Заключен в герметичный цилиндр из затемненного стекла. Содержимое: испарения нагретой солнцем пыли с нотами окисленной меди и влажного пещерного воздуха. Первичный вкус — щелочной, меловой, с послевкусием статического электричества, предшествующего грозе. Это память о дожде и тактильная карта распада длительности. Время здесь — осадочная порода. Оно наслаивается и крошится под давлением настоящего. Здесь я — собиратель обломков, которые
никогда не были чем-то целым.

Предмет четвертый: Тактильный слепок пустоты.
Материал — затвердевшая резина. Повторяет внутренние контуры ладоней в момент, когда они ещё ничего не держали, но уже сжимались до боли. Это негатив предмета, которого тут никогда не будет. Самый тяжелый экспона
т.


В лежавшей на полу куче мяса сложно было узнать хозяина этих каменных хором, голыми руками выдолбившего свой престол. Лицо залито кровью и перекошено, словно не хватало куска, выбит глаз и свернута челюсть. Одной ноги не хватало, руки безвольно прилипли к телу, так что лежал он на боку, из другой ноги торчала берцовая кость. Рядом, в разных позах и в разном соотношении уцелевших частей к утраченным, лежали трупы троллей поменьше.
— Меня, прошу, меня! — продолжал орать незнакомый Йоннесвеку голос. Йоннесвек присмотрелся — губы тролля больше не двигались. Пар, еще недавно густо шедший у него изо рта, уступил место струйке черной крови. Кричал, определенно, не он.
— Да заткнись ты, старый маразматик! — сказал еще кто-то. Голос явно не человеческий, но не такой грубый, как у тролля. Одна из куч, окружавших массивную фигуру владыки пещеры, двинулась. Йоннесвек еще раз моргнул и смог различить молодого тролля, сидевшего на идеальном продольном шпагате. Под ним растекалась лужа крови, едва видной на фоне темного камня пещеры. — Заткнись, видишь же, что он пришел в себя!
Йоннесвек повернулся к женщинам, которые теперь могли выйти.
— Вы теперь свободны. Где-то в пещере должна быть кладовая, там наверняка полно звериных шкур.
Ни одна из женщин не двинулась. С соседних клеток тоже ни шороха.
— Почему вы не выходите?
— А то ты не знаешь, — усмехнулся молодой тролль. Спустя несколько долгих секунд, осознав, что Йоннесвек правда не знает, тролль перестал улыбаться и осторожно спросил, — ты что, не помнишь и… не видишь?
Йоннесвек и правда до сих пор различал объекты дальше вытянутой руки только если хорошо присмотреться.
— Эх, ну почему не я, — простонал старик, отходя от прутьев, которые пытался расшатать, и падая на пол клетки.
— Ты ничего не помнишь… — завороженно проговорил тролль, — а мы с отцом все бились: ну зачем бы Дауменду или тем боле Бивильи вырезать целые деревни в битве с тобой, а все это время их вырезал ты!
Неровно ступая, впервые за долгое время чувствуя, как стучит о грудь сердце, Йоннесвек подошел ближе к клеткам, и женщины вдруг завыли. Он взглянул на две соседние клетки, которые были ближе к троллям. В одной прутья раздвинуты, в другой просто вырваны, внутри кровавое месиво из костей, плоти и тряпок.
— Ну почему же не я, почему не я… — бормотал старик себе под нос. Стоявшие рядом женщины смотрели на безумного соседа с неприкрытой ненавистью, но боялись что-либо предпринять.
Йоннесвек посмотрел на свои руки — алый сок грибов перемешан с темно-красной кровью, уже успевшей загустеть в отвратительные тяжи. Подошел к клетке со стариком.
— Чем ты так раздосадован, старче?
— А разве не ясно?! — взвился старик, подскочив к нему, — я раздосадован тем, что ты не убил меня! Подарив такую славную смерть этим мерзопакостникам, этим отродьям, ты лишил этого дара меня, своего соплеменника! Пав в битве с тобой, воплощением бога, я бы пировал в Вальхалле с самим Одином!
— Бога? Какого бога?
— Ай! — рассерженно махнул рукой старик и снова уселся на пол, подоткнув подол рубахи под зад, — мне почем знать? Или ты думаешь, что это от вэлльских веселушек в тебе такая сила вскипает? Нет, брат. Думаю, Тюра, хотя, может, и Тора. Э-эх, какую смерть упустил… все потому что девки громче визжали!
Йоннесвек поднял вырванный прут. Крохи силы еще теплились в его руках, поэтому он разломал последние две клетки и двинулся к молодому чудовищу.
Тролль, посаженный на шпагат, конечно, насильно, а так же явно получивший пару увесистых ударов, из-за которых то и дело отплевывался кровью, смотрел на него с вызовом. Йоннесвек встал перед ним. Даже стоя он был выше монстра всего на голову.
— Давай! — рыкнул тролль, подняв руки и сжав кулаки.
— Давай… — повторил Йоннесвек и поднял прут, — опасных чудовищ надобно убивать… с такими ногами ты вряд ли когда-то сможешь нормально ходить, так что даже если вымахаешь до размеров папаши, думаю, опасности ни для кого представлять не будешь. А вот я…
И он всадил прут себе в голову.


— Знаешь, что меня в этом всем забавляет? — безмятежно проговорил тролль, сменив позу и сев еще вальяжней, закинув ногу на ногу. — Народец упорно зовет тебя отважным охотником на чудовищ. Людишки тебя прямо-таки боготворят. Но я-то слышу, как бьется твое сердце. Понимаешь, по грохоту сердца о человеке можно сказать порой даже больше, чем он знает про себя сам. Меня не проведешь. Ты переступил этот жалкий амулетик, чей-то подарок на свадьбу, и твое черное сердце не ускорило ход ни на йоту. Йонни, — тролль развел руки в примирительном жесте, — ты ведь такой же, как мы — вёльвы, тролли и драугры! Может, зароем топор войны, и вместе продолжим грабить людишек? Тех птичек, что тебе приглянутся, я и пальцем не трону, клянусь! Вон, посмотри вон на ту, как тебе? Эх, да я бы и сам, только, понимаш, мелковата. Я ж как только ее топтать начну — разорву сразу. С ними впору только тебе, да сыновьям моим веселиться.
— Кстати, а где они? — спросил Йоннесвек.
Тролль осклабился, обнажив частокол острых кривых зубов.
— Человек, а дерзок, аки демон! — воскликнул тролль, ударил по пародии на подлокотники и встал. Монстр был о пяти метров в высоту, запястье его было толщиной с бедро Йоннесвека. — Нравятся мне такие, жаль будет убивать. Хоть и с дерзостью аса, но ты лишь простой смертный. Как ты собираешься победить меня, а?
Йоннесвек достал из кармана штанов горсть ярко-лиловых грибов.
— А-а, — сначала сладострастно, затем уже злобно, меняясь в лице, прорычал тролль, однако, все же, не посмев подойти еще ближе, — это, значит, твой козырь? Вот так ты победил Дауменда Большого, Сизрада Скрытного, Бивилью… — на последнем имени голос тролля прервался, и раскат его баса застыл где-то в сводах пещеры, — Лютую… их погубила горстка прокля́тых поганок?
— Я не знаю этих имен, — спокойно сказал Йоннесвек, сжимая грибы и чувствуя, как по руке побежал дымящийся сок, горячий, словно недра земли, — для меня это просто тролли и вёльва. Просто угроза, которую нужно было устранить. Куски мяса, такие же, как мы для тебя.
— Ах, куски мяса? Я покажу тебе куски мяса! — взревел тролль, мотнув руками и расправив плечи, так что Йоннесвек ощутил порыв воздуха, — сыновья! Не вмешивайтесь. Я лично оборву жизнь этого наглеца.
Йоннесвек прижал ко рту ладонь, шипящую от раскаленного сока, и пищевод прожгла молния. Пещеру заволокло кровавым туманом.
Он не очнулся разом, как это бывает при пробуждении после крепкого сна, скорее очнулся от глубокой задумчивости, как это бывает, когда засмотришься на что-то красивое или величественное, а потом не можешь вспомнить, что делал последние пару секунд. Йоннесвек стоял в проеме меж прутьев клетки, широко расставив руки. Ближайшие к нему прутья вырвало с корнем, а соседние погнуло, словно они были из теста. В ладонях его, которые все еще немного жгло от грибного сока, таким образом терзалось сразу по три прута. В месте, где он их сжимал, они приобрели рельеф его пальцев. Пахло мочой. Кровавая дрема все еще застилала взор, и ему пришлось несколько раз моргнуть, чтобы увидеть: женщины жались в угол, сотрясаясь от рыданий, и удерживали перед собой самую молодую, прикрывшись ею, словно щитом. Девчушка лет пятнадцати с волосами и ресницами цвета молодой ржи, казалось, была не в себе: взгляд ее не мог сосредоточиться, а губы играли, то застывая в улыбке, то срываясь в гримасу отчаяния. Под ее задом медленно растекалась желтая лужица, чадящая паром на холоде тролльей пещеры. Йоннесвек точно помнил — когда тролль указывал на нее, взгляд ее был вполне осмысленным.
— Меня! Меня! Меня! — донеслось откуда-то издалека. Йоннесвек тряхнул головой, и звук стал отчетливей. Шагнул назад, соскочил с поддона клетки и на что-то наступил, раздавив.
— Мой глаз! — утробно прохрипел тролль.
Йоннесвек обернулся.


В этот день мела пурга такая, что даже адонесские волки, славящиеся своим острым зрением и чутким слухом, теряли соплеменников, пробираясь через снега Высокого Леса, и выли, чтобы найти родных. След, даже медвежий, терялся за каких-то пару минут, и даже самому опытному следопыту было не определить, что здесь прошел хищник. Старожилы про такую метель говорили: это Скади дует на раны мужа, которые до сих пор саднят после старых битв.
Йоннесвек открыл глаза. Поджатые ноги затекли, руки, сложенные в треугольник, занемели. Он встал, не утруждаясь тем, чтобы стряхнуть с одежд нанесенные ветром горки ледяной пыли. Йоннесвек видел сквозь вьюгу. Видел внизу, в долине, горсть черных точек, медленно прорывающихся сквозь пелену снега, засыпавшего дно долины больше чем на метр. Точки шли неразумно: самые мелкие впереди, утопая в снегу, самая большая, выше прочих в три раза, сзади. Йоннесвек прищурился, затаил дыхание, подошел ближе к краю скалы. Большая точка застыла. Голова ее повернулась. Йоннесвек замер. Белые снопы на шапке и плечах зашуршали, противясь новым порывам ветра. Большая точка продолжила путь.
Когда он спустился в долину, следы ног путешественников уже замело, но не замело траншею, которую оставила вся процессия. Йоннесвек знал, что те, кого он преследовал, не заботятся о безопасности, не боятся, что их кто-то выследит. Скорее всего, они даже будут этому рады. И сам он не боялся возможных преследователей. Ведь он видел сквозь вьюгу, а остальные - нет.
Вход в пещеру, куда уводил глубокий, словно от потомка Ёрмунганда, след, оказался столь неказистым, что Йоннесвек невольно поморщился. Пожалуй, не веди сюда эта рытвина, которую было видно даже с гребня скал, он бы этого входа и не заметил. Внутри, в узкой кишке, служащей прихожей, было темно: гораздо темней, чем снаружи, но недостаточно, чтобы Йоннесвек мог чего-то не разобрать; дальше, где своды пещеры круто уходили вверх, брезжил свет неровного пламени, стойко противящегося хриплым порывам, задуваемым сюда из долины.
— Так вот, чье сердцебиение я услышал, — прокатился по пещере низкий утробный голос, грозный и вкрадчивый одновременно, когда Йоннесвек вышел под свет огней. Напротив, в другом конце пещеры, на высеченном или, скорее, выдолбленном в скале троне сидел тролль. У него была пепельно-лиловая кожа, грубая и с жиром под ней, особенно богато скопившемся в области голого, по-животному вываленного брюха. Однако при движениях тролля под кожей проступали мускулы, с жилами каждая с большой палец матерого викинга. Или с два пальца Йоннесвека.
— Молчишь, — ухмыльнулся тролль, — Йоннесвек Молот Чудовищ, Йонни Счастливчик, Йонни Выживший, — железно чеканил слова тролль, проговаривая и смакуя каждую букву, — что там еще?
— Мне безразличны эти имена, — тихо ответил Йоннесвек, — что с женщинами?
— Ты же сам видишь, — обвел рукой правую часть пещеры тролль, — ждут. У них места в первом ряду.
Йоннесвек посмотрел на железные клетки, в которых перевозили медведей и других крупных хищников, на испуганных, замотанных в тряпье женщин и молодых девушек, жмущихся друг к другу от страха и невыносимого холода. Йоннесвек сжал и разжал кулаки, убеждаясь, что кровь прекрасно бежит по пальцам. Эта картина напомнила ему, что и он когда-то мог мерзнуть. Он быстро стянул с себя рубахи и накидку с плащом из волка, и швырнул в одну из клеток. Женщины тут же прильнули к одеждам, деля их поровну между собой. Единственный бывший с ними мужчина — тощий старик с жидкой, пожелтевшей от табака бороденкой, героически отказался от положенного ему куска, плотнее кутаясь в свои обноски, насквозь промокшие после рытья снега.
— Здесь не все, — сказал Йоннесвек.
— Не все, — рыгнул тролль и выковырял что-то из зубов, подцепил ногтем и швырнул под ноги Йоннесвеку. Это был кусок амулета в виде копья Одина, выструганный из черной ольхи, с продетым сквозь древко обрывком витой ниточки, потемневшей от крови, — но ты медленно шел.
Йоннесвек сделал шаг навстречу чудовищу, переступив амулет.






В тот день была сильная жара. Командир стражи, ежеминутно вытирая платком потную лысину с плохо затёртыми оккультными знаками, шумно возмущался разгулом нечестивцев в его родном городе. Затем похвалил Фонта за бдительность и тут же взял с него штраф за укрывательство еретиков.

Но конюшня пустовала недолго. Уже в первый день нового месяца её заняли ведьмы в алых мантиях, рыжеволосые и фигуристые. Трижды в неделю они проводили свои странные обряды, обязательно заканчивающиеся оргиями, чтобы "родить нового бога" и "дать миру ещё один шанс". Однажды он не выдержал и присоединился - на время это даже помогло разогнать промозглую серость его мыслей. Старшая ведьма поблагодарила его за усердие, но добавила, что он "недостаточно жив для них". Придерживая округлившиеся животы, она и её сёстры одна за одной выскальзывали за ворота и растворялись в ночной темноте.

Потом были фокусники, соревновавшиеся друг с другом во лжи, "которая заставит погаснуть звёзды". Снедаемый вспышкой чего-то, что очень наблюдательный человек назвал бы интересом, Фонт остался посмотреть на это. Но первая же услышанная ложь оказалась совершеннейшей правдой, поэтому он выгнал их всех без раздумий. Культ сменялся культом, секта шла за сектой, и временами ему казалось, что каждый. абсолютно каждый житель этого города скрыто почитает силы, лежащие за гранью понимания.

Фонт никогда не задавал вопросов, ничем не интересовался и не просил. Иногда он оставлял в конюшне небольшие артефакты или книги. которые сам считал оккультными, и всегда эти подношения исчезали. Его благословляли, проклинали и пытались принести в жертву, но всякий раз он встречал посетителей, сидя у ворот для выпаса и рисуя в песке лошадиные головы. Культисты стали называть его "немым братом". Другие искренне верили, что он так долго простоял на пороге, что сам стал порогом. А третьих он часто видел на высоких постах и городских собраниях.

Однажды один из странников, сведущий в таинствах зимы, мимоходом поднял его Ютурну. Истлевший скелет, увенчанный обрывками плоти, сам пришёл на подворье в полночь. Сгнившие губы тыкались в ладонь купца в поисках угощения, рёбра вздымались отзвуком несуществующего дыхания, а в пустых глазницах светилась радость от неощутимой, но заметной ласки любимого хозяина. Когда на рассвете скелет рассыпался, Фонт уснул прямо в грязи, обнимая кучу костей, и его застывшее лицо под солнечными лучами казалось почти счастливым.

Он проснулся после полудня, когда ворона клюнула его щёку, перепутав с трупом. Постоял на улице. Помолчал, глядя в небо. Позвал немногочисленных оставшихся слуг. Приказал согреть воды, тщательно вымылся и подрезал бороду. Пообедал кониной и костным мозгом. Помолился нескольким известным ему богам и не-богам, просто потому что ощутил такое желание. Пешком сходил на ближайший рынок, по пути удивившись как многое изменилось в городе. Почти не торгуясь, купил крупного осла и маленький фургон. Погрузил в него лошадиные кости. Прибавил немного золота, несколько книг и предметов, которые посчитал полезными.

Рукоять без меча. Красный порошок. Скелет голубя. Сборник молитв и богохульств, посвящённых кому-то, кого называли "Отцом драконов". Впервые за долгое время Фонту хотелось что-то делать. Может он купит гроб, набьёт его монетами, ляжет внутрь и примет яд. Может, достигнет бессмертия. Или откроет школу танцев. Дорога мерно ложилась под колёса, в то время как его силуэт медленно становился всё меньше и меньше, пока совсем не слился с горизонтом.


Всякий, кто сведущ в искусстве врачевания, знает что лошади не умеют плакать. Всякий, кто умеет читать в душах, видит что купец Фонт оплачет их всех. В тот день, когда пала его любимая лошадь, Фонт находился в деловой поездке. Фактически, для торговца его ранга деловой поездкой может стать даже поход в сортир - никогда не знаешь кого встретишь по пути и какую сделку удастся заключить. Тогда его не было дома уже месяц - гильдия снаряжала караван на юг, и он любезно согласился поучаствовать в сопровождении. Возможность обменять соль и древесину на дорогие ткани встречается не так часто, чтобы её игнорировать.

Не успев вернуться, Фонт пересёк порог своего двора, на ходу подсчитывая тяжёлые золотые монеты, и сразу направился к конюшне. Уже в следующий миг золото посыпалось сквозь пальцы, внезапно ставшие непослушными, а грудь сжала когтистая ладонь неверия. Ютурна, его любимая и единственная лошадь, бездыханно лежала на полу, а мрачные батраки, зацепив труп баграми, прямо сейчас волочили его на свалку. Тогда Фонт не проронил ни вскрика, ни звука, только часто-моргал глазами, путался в руках и ногах, будто деревянная ярмарочная кукла, возомнившая себя человеком.

Настоящие эмоции пришли ночью. Кажется, он кричал, плакал, богохульствовал, ломал мебель в своей роскошной спальне, может даже убил кого-то (поутру он обнаружил погнутую кочергу и лужу крови), а под конец свернулся клубком на пороге и тихо выл, пока сердце его разрывалось от невыносимой боли утраты. О Ютурна, его Ютурна! Ещё маленьким жеребёнком он купил её у заезжего коневода, кормил отборным сеном и морковью, а по выходным вплетал в гриву медные колокольчики и важно вышагивал по городским улицам, ведя в поводу своё сокровище. Крестьяне кланялись, соседи снимали шляпы, а городская стража звонко салютовала, приветствуя "господина купца второго ранга". И теперь его единственная отрада гниёт в безымянном овраге, её глаза клюют птицы, и черви копошатся в черепе.

Фонт перестал мыться и менять одежду, ел от случая к случаю, а прежде строгий распорядок превратился в череду помутнений памяти и случайных осознаний. Однажды Фонту доложили, что он продал тридцать семь бочек пива в городской магистрат, поставив их на довольствие стражи почти по двойной цене. Отцы города всегда были крайне прижимисты, но эта новость, милая сердцу любого торговца, лишь заставила его дернуть краем рта. Его и прежде невыразительное лицо сейчас и вовсе лишилось всех эмоций. Словно некий скульптор решил изваять человека, но на полпути забыл что это такое, и с горя забросил творчество.

В другой раз он обнаружил себя стоящим на четвереньках в собственной кухне и сующим голову в петлю, тщательно завязанную на ножке стола. Фонт долго смотрел в пол взглядом уснувшей рыбы, потом поднялся, развязал верёвку, взял конец в руки и молча побрёл вдаль. Уснул он опять на пороге. Но самый примечательный случай произошёл, когда человек, который мог быть, а мог и не быть им, прибил к городской доске объявление: "Сдам конюшню тайному обществу".

Первые посетители прибыли уже через несколько ночей. Фонт сидел в неосвещённой столовой, ел пустую рисовую кашу и молча смотрел в точку между потолком и стеной. Он мечтал о холоде и тишине, которая за пределами тишины. И ещё немного - о лошадях. Из апатии его вывели звуки удара металлом по металлу. Какие-то полуголые здоровяки, исписанные татуировками, устроили арену прямо в его конюшне. Они сражались друг с другом насмерть во имя "матери всех мечей". Самый крупный предложил ему присоединиться к "таинству вечной битвы", но Фонт промолчал. Они казались ему слишком шумными и громкими, потому торговец просто прислонился к дверному косяку, пока на его глазах происходило кропопролитие. Утром он доложил о происшествии в городскую управу.


На Острове нет богов. Я прихожу в храм каждую тысячу лет и ни разу не видел ни одного.


Я пишу, потому что если перестану — исчезну. Не от страха. От пустоты. Пустота встаёт утром раньше меня, пьёт мою воду, ест мой хлеб. Смотрит на меня, когда я моргаю. Иногда я думаю, что это Бог. Иногда — что это я сам, просто вывернутый наизнанку.
Я не верю, что в этом есть смысл. Я просто вынужден. Как собака, которой ломают лапы, а она всё равно идёт. Потому что идти — единственное, что умеет.

Я видел Бога. Он не сиял. Он был слепой и холодный, как железо под дождём. Его кожа трескалась, и из трещин капала вода. Он ничего не говорил — только дышал. Так громко, что тряслись стены внутри меня.
Если Он нас создал, значит, хотел доказать себе, что может. И всё.
Он не отец, не свет. Он просто первый урод, который не смог не творить.
Я ненавижу всё живое. Потому что всё живое гниёт. Потому что в гнили больше правды, чем в святости. Потому что уродство — единственное, что не врёт.
Я смотрю на свои руки — они честные. В них нет красоты, только следы того, что я не смог удержать. Бог любит таких, как я. Не потому что добр, а потому что видит себя.
Я доказываю.
Я доказываю, что даже грязь может говорить. Что даже труп может писать. Что даже в пустоте можно оставить след, пусть и из крови.
Пусть Он смотрит. Я не молюсь. Я просто стучу по клавишам, пока они не начнут звучать, как топор по черепу.


Я поднял дрожащие руки к своей новой сущности — и коснулся гладкой, холодной поверхности, слишком совершенной, чтобы быть костью. Она была слишком ровной, слишком правильной, словно отполированной за века в черных водах пруда.
Где должны были быть глаза — зияли лишь глубокие впадины, уходящие в бесконечную тьму.
Где должен был быть рот — лишь тонкая щель, не шевелящаяся, но... дышащая.
Я повернулся к воде, и черная гладь отразила мое новое обличье. Я был пуст.
Но самое ужасное — я узнал себя. Не как человека, нет. А как то, что всегда было здесь. Как то, что ждало под кожей. Как то, что теперь смотрело из пруда — не отражением, а собой.
И теперь, когда человеческое лицо лежало у моих ног, шевелясь, словно пытаясь заползти обратно...
Я наконец видел. Видел их — тех, кто жил в глубине. Видел истинную форму пруда. Видел свое место в этом мире. И из глубины пруда мне ответили.


Я рухнул на колени у черной воды, пальцы, ставшие вдруг чужими и костлявыми, впились в ржавые края того, что приросло к моему лицу. Маска вибрировала в унисон с гулом из глубины — будто между ними шла беседа, начатая ещё до моего рождения. Металл жалобно заскрипел, но не поддавался — будто сросся с плотью на молекулярном уровне. Мои вопли, сначала человеческие, быстро превратились в нечто иное — хриплый, булькающий визг, будто голос проходил через кипящую смолу.
Каждое движение рук вызывало мучительное напряжение в мускулах лица. Я чувствовал, как края "маски" буквально врастают в мои скулы, как тончайшие металлические усики проникают в глазницы, сплетаясь с нервами. Из-под ржавого края сочилась густая субстанция — не кровь, а нечто вязкое и черное, пахнущее стоячей водой и забытыми в глубинах веками.
Внезапно раздался влажный хруст. Я замер, осознав, что мои пальцы не отрывают маску — они погружаются в нее, в самую плоть. Ногти скользят по чему-то мягкому и податливому под ржавчиной. Ужас оледенил мою душу, когда я понял: металл был всего лишь тонкой коростой. Под ним — пульсирующая, живая ткань.
С отчаянным воплем я дернул снова. Моя кожа растянулась, как смола, обнажая не мышцы, а тёмные, переплетённые нити — словно под лицом скрывалась кукла из теней. Раздался звук, похожий на отрываемый пластырь, но в тысячу раз громче. В глазах помутнело от вспышки не боли, а какого-то извращенного, запретного знания. Я смотрел на дрожащие руки, держащие...
О, Боже. Это было мое собственное лицо. Оно всё ещё дышало. Веки моргали, губы шептали моё имя. А там, под ним...


Я сам принёс маску к Чёрному Пруду — старик в таверне сказал, что она исполняет желания. Мои пальцы дрожали, когда я поднёс её к лицу — и тут металл дёрнулся навстречу, как паук, почуявший добычу. Холодный металл прильнул к лицу, как живой — ржавые застежки впились в виски, будто голодные пиявки. Последнее, что я увидел перед тем, как тьма сомкнулась над глазами — как вода в Чёрном Пруду вздыбилась, обнажив на миг то, что никогда не должно было всплывать.
Гладкие каменные плиты на дне.
Знаки, от которых кровь стынет в жилах.
И Оно между ними — бледное, бесформенное, но внимательное.
— Принят, — прошелестело у меня в черепе, и мир перевернулся.
Я больше не чувствовал холода.
Теперь холод чувствовал меня.
Мои шаги вели меня обратно в деревню — босые ноги оставляли на траве инейные узоры. Рыбаки падали ниц, их рты растягивались в одинаковых, слишком широких улыбках. Из глазниц выползали черные нитевидные черви, танцуя в такт тому, что я теперь слышал постоянно — гудению из-под земли. Один из них, тот что когда-то звал меня братом, протянул руки в молитвенном жесте — его пальцы срослись в перепонки, а на ладонях проступили те же знаки, что и на плитах под водой. По ночам я приходил к пруду. Мои губы раскрывались сами, и я пел нечеловеческим голосом, языком, которого нет ни в одном языке. А из глубины мне отвечали сотни других.
Но самое ужасное было в том, что я начал понимать.


Вартан в очередной раз окунул в бадью с водой, раскаленный кусок металла и ещё долго колотил его молотом, наделяя бесформенную дуру очертаниями будущего шедевра кузнечного дела, достойного глуши, в которой он жил и трудился.
Его сосед Залман конечно же выменяет искусно выдержанную брагу на кленовом корне, своими вкусовыми качествами мало отличающуюся от бычьей мочи, на вышеупомянутый шедевр.
С помощью которого будет валить лес, вместе с другими мужиками, что работают на крупном производстве у Галата, где некогда вековые дубы превращают в бочки, в ходе долгого и технологически сложного процесса, как это им самим кажется.
Малые Бондари — столица бочаров, хоть поселение и не отличается своими великими географическими размерами, однако является важнейшим составляющим экономики Острова.
Отсюда бочки грузятся на грузовые корабли и отправляются в путешествие по всей береговой линии. В будущем они бережно и качественно будут хранить в себе совершенно разные продукты, в зависимости от назначения самой бочки.
Но самые важные, конечно же, режущиеся и сколоченные над строгим надзором королевского следователя — бочки для рыбы. Их клеймят специальными уникальными знаками в самых разных местах, которые довольно тяжело подделать. Поговаривают даже, что знаки эти обладают силой запрета, однако те кому посчастливилось это проверить, всё же были либо пойманы и казнены, либо пойманы, закрыты в тюрьме и потом казнены. Рыбные бочки всегда везут особыми рейсами, под особенной охранной специального подразделения рыбных войск. Велика ли честь, во времена большого кризиса, служить в ряде подобных военных образований, хоть и официальных, неизвестно. Однако служба есть служба.
Так и дрейфуют бочки, с тяжеловооруженной охраной, по водной глади, не видя бед. Ведь дела до пустых бочек, даже оклеймённых специальными знаками, нет ни у одного негодяя, начиная от местных заблудыг и заканчивая профессиональными бандами наемников, преимущественно состоящими из горцев.


"Я был на острове. Маленький остров, где я рос. Мой брат убивал на морском берегу крабов. Разбивал их камнем. А потом смеялся. Я сказал ему, чтобы он перестал. Он покачал головой и со смехом продолжил свое занятие. Я повторил, чтобы он не убивал крабов. Брат не остановился. Я рассердился и громко на него закричал. Он стал извиняться и заплакал. Громко заплакал, во весь голос. От крабов шла скверная вонь. Тут я заметил, что брат обманул меня и плачет понарошку. Я его легонько пнул, совсем легонько. И тут он по-настоящему разревелся, упал на землю и стал просить прощения. Со слезами он спросил меня, почему нельзя убивать крабов. «Убивать можно, нельзя убивать и при этом смеяться», — сказал я. «А можно убивать и при этом плакать?» — спросил брат. Я кивнул. Хаси со слезами на глазах продолжал убивать крабов. Его плач становился все громче и громче, пока не стал разноситься по всему острову, словно сирена. Я посмотрел на Хаси и увидел, что его лицо смеется. Лицо смеется, но сам он при этом громко плачет."


В этом угасающем мире, где тени прошлого скрывают свет настоящего, банда чаек поднимает голову. Их крики пронзают мрак, как заблудшие души, ищущие покоя. Когда пепел падших оседает на руинах былой славы, эти создания возвышаются, как предвестники неизбежного конца.

В бездне, где все живое истекает тьмой, их глаза светятся огнями потухших звезд. Они парят над пустошами, подобно крылатым вестникам судьбы, неся в себе хаос и разрушение. Зловещие чайки кружат над умирающим миром, напоминая всем, что даже в самой глубокой тьме всегда найдется место для нового кошмара.


Кролик окинул пустым взглядом поле боя и окончив сбор ветоши, возложил её у памятника "Последнему Воину Вереска".


Вересковые Поля на востоке от Оркистадора когда-то славились своими урожаем, ради которого со всего Острова, топча рыбу, земледельцы стекались в Ольху, небольшую деревню, занявшую один из самых больших холмов у Вересковых Полей, охраной которых занимались банды, преимущественно состоявшие из горцев.
Сезон за сезоном, а он длился ни больше, ни меньше шести месяцев, трудолюбивые крестьяне вспахивали плодороднейшие земли, варили мёд, вязали снопы и ковры из переработанного вереска, торгуя им по всему Острову. И в целом не в нужде житность свою обретали да облагораживали оную.

Но если бы в мире нашем и существовало что-то, что может претендовать на вечность, то в тот же час это нечто встретилось бы лицом к лицу со смертью и прошло бы серьёзную проверку на эту вечность.

Житница Мемфеса, столицы Острова, Вересковые Поля ныне были усеяны трупами, копьями, знамёнами величественных родов, костями, мечами, снова трупами и бесчисленным количеством чешуи, увязшей в зыбкой грязи, смешанной с кровью, потом и гноем. Каждый холмик был устлан телами, утыканными стрелами. Каждый овраг превратился в болото из костей и гнили.

Это было поле боя жесточайшей войны, что чумой пронеслась по землям всего Архипелага, раздробившей его и в корне уничтожившей весь установленный порядок, нарушающей все Запреты и установленные порядки.

Некогда бурлящие жизнью регионы были утоплены телами павших воинов, чемпионов и прочих титулованных героев. Некогда роскошные поля вереска, сулящие прибыль и приятное тёплое опьянение, превратились в поля, устланные болотами гниющих тел.

Но как известно нам из древних песен, без света не может быть тьмы, а без тьмы, соответственно... Не может быть света. И первым лучём света в этом царстве разложения стало маленькое шевеление пальца. Шевеление пальца латной перчатки.

Из одной из кучи тел, своим мельчайшим импульсом, заставившем шевелиться палец в тяжелой латной перчатке, судьба обрекла на жизнь безымянного героя, чья рука непоколебимо и неустанно сжимала рукоять меча. Нечто начало подниматься, и с его некогда сверкающих, а сейчас больше напоминающих своей грубостью наковальню, доспех, постепенно сползали части чужих тел, кишки, куски мяса вперемешку с органами и прочие непотребства. Рукоять меча, что своим острием упёрся, казалось бы, в самую твердь земли, была единственной опорой на этом бренном поле, некогда величайшей войны.

Солдат встал. Солдат встал, чего бы ему это ни стоило. Солдат встал в последний раз, хоть подобные он себе отсчитывал уже не раз и не два. Удивлению его ему не было предела. Он пережил три Рыбные Войны, в последней из которых удостоился чести пасть в бою, однако зачем-то вновь он встал. Зрение его подводило и раньше, но глубиной своего сознания он понимал, что сейчас на него полагаться стоит в последнюю очередь.

Лишь маленький луч света сквозь тяжелые, еле приоткрытые, грязные от грязи, крови и пота века пробивался к его сознанию. Где-то вдалеке он... Он даже не видел. Он ощущал свет, зовущий его, отдающий ему последний приказ.

Пролежавший в лоне войны солдат проснулся и уверенно, как ему казалось, перебирал в сторону источника света. Ноги, окованные в сталь, проваливались в гниющие массы, руки не слушались и то и дело путали рукоять меча. Меча, который он вонзал каждые полметра в землю и в тела, чтобы он служил тростью и опорой.

Трудно назвать чувствами или эмоциями то, что испытал солдат, добравшийся до своей последней цели. Его затуманенному взору предстал белоснежный кролик, торопливо собирающий ветошь среди тел погибших соратников и врагов. Кролик нисколько не испугался приползшего к нему героя, кролику не доступна та глубина познания и осознания того, что случилось на этом некогда роскошном поле Вереска, уже неспешно осыпающегося снегом. С приходом зимы единственной заботой кролика было утепление своего жилища, кролик не знает скольких героев одолел этот солдат, прежде чем сам не разделил их участь. Кролику невдомёк, что он был последней яркой вспышкой света в сознании героя.

20 ta oxirgi post ko‘rsatilgan.

28

obunachilar
Kanal statistikasi