НОВЫЙ РАССВЕТ
Спроси меня двадцать лет назад, я бы сказала — собаки; ну и, наверное, кошки. Это было весьма наивное предположение, и одомашненная животинка озверела буквально через полгода. Тысячелетия ушли у нас не на доверие, а на развитие эмпатии, вот и научились видеть голод в людских глазах. Зато голуби! Голуби как кидались на крошки, так и кидаются.
Сегодня было особо доброе утро. Благая мать всегда рада видеть меня, но она, должно быть, не отринула все человеческое, и с целым мешком пернатых её радость помножится. Починенный велосипед несёт меня через дворы в соседний спальник. Куда-то делись индусы; мне они сложностей не создавали, но... Так спокойнее. На покореженной детской площадке свистит старик Фёдор и попивает свою брагу. Весь мир потягивается и дрожит, далеко зевает старый метал. Благая мать часто говорит, что жизнь станет лучше и станет такой, что отсюда и не представить: сейчас я охотно верю.
Я заезжаю в гаражи и ловлю её посередине проповеди; она отчитывает паству за злорадство, за радость чужому горю, за то, как они ликовали последним событиям в Японии. Лёша уехал в Японию, когда все было терпимо, и я, скажу честно, немного желала ему тягот. Не таких, конечно. Мать видит меня спиной и раскрывает свой светлый рот и с счастьем в зубах принимает дар птицы. Тихо и с заговором она протягивает мне два чистых, блестящих диска. Я обнимаю её и благодарю. Вечер обещает не уступить утру.
Когда звезды проступают на черном небе надутыми прыщами, и развешенные простыни и бельё набухают холодным ночным ветром, изнанка моих глаз покрывается доброй дремой о нашем будущем — точно грядущем и неисправимо близким — будущем офисных пространств, холодных и повторяемых расстояний, трехцветных камней, просыпающихся в темных коврах, машинах, кофемашинах, аппаратах, процедурах; будущем хрупкого, точного, как усталый отец, нервного необъятного мира.
Спроси меня двадцать лет назад, я бы сказала — собаки; ну и, наверное, кошки. Это было весьма наивное предположение, и одомашненная животинка озверела буквально через полгода. Тысячелетия ушли у нас не на доверие, а на развитие эмпатии, вот и научились видеть голод в людских глазах. Зато голуби! Голуби как кидались на крошки, так и кидаются.
Сегодня было особо доброе утро. Благая мать всегда рада видеть меня, но она, должно быть, не отринула все человеческое, и с целым мешком пернатых её радость помножится. Починенный велосипед несёт меня через дворы в соседний спальник. Куда-то делись индусы; мне они сложностей не создавали, но... Так спокойнее. На покореженной детской площадке свистит старик Фёдор и попивает свою брагу. Весь мир потягивается и дрожит, далеко зевает старый метал. Благая мать часто говорит, что жизнь станет лучше и станет такой, что отсюда и не представить: сейчас я охотно верю.
Я заезжаю в гаражи и ловлю её посередине проповеди; она отчитывает паству за злорадство, за радость чужому горю, за то, как они ликовали последним событиям в Японии. Лёша уехал в Японию, когда все было терпимо, и я, скажу честно, немного желала ему тягот. Не таких, конечно. Мать видит меня спиной и раскрывает свой светлый рот и с счастьем в зубах принимает дар птицы. Тихо и с заговором она протягивает мне два чистых, блестящих диска. Я обнимаю её и благодарю. Вечер обещает не уступить утру.
Когда звезды проступают на черном небе надутыми прыщами, и развешенные простыни и бельё набухают холодным ночным ветром, изнанка моих глаз покрывается доброй дремой о нашем будущем — точно грядущем и неисправимо близким — будущем офисных пространств, холодных и повторяемых расстояний, трехцветных камней, просыпающихся в темных коврах, машинах, кофемашинах, аппаратах, процедурах; будущем хрупкого, точного, как усталый отец, нервного необъятного мира.