Кант, как известно, полагал, что невозможно изобразить, то есть зрительно представить в воображении абсолют, и что это чуть ли не главный конфликт в архитектонике способностей познания. Но теперь это не вопрос — задаешь соответствующий промпт любому ИИ, и он что-то такое изображает, другого абсолюта у нас для вас нет. Проблема, однако, в том, что в таком изображении, если в нем и нет собственно «глазомера», задающего исходно меру воображения, есть другая мера — свалка, многоуровневый депозит ассоциаций и визуального материала, который и служит для того, чтобы что-то такое изобразить. То есть продуктивное воображение было конечным, а вот репродуктивное стало бесконечным, но эта бесконечность имеет плоский, ровный характер, поскольку, в конечном счете, изображать просто не для кого, если считать, что человечество все равно будет ограничено своими собственными имагинативными рамками. То есть вся логика «развития» и акселерации, проецируемая на ИИ, строится на том, что, возможно, в согласовании визуального мусора как изображения абсолюта где-то такой абсолют и правда проскочит, но его все равно никто не заметит и не узнает. Это, видимо, и есть тот мессия, которого ждали не там, где он пришел, а если и дождались, то не узнали.
Можно сказать, что история разума — это история накопления имагинативного материала, который принципиально не может быть приращен, поскольку на его границах всякое воображение теряется в «ауре», свечении, блистании и прочих метафорах одновременно слепоты и прозрения (или одного как другого). Соответственно, философия после Канта уже стала существовать в качестве ИИ, когда это еще не было модным, то есть могла двигаться только в резервуаре этого конечного имагинативного материала (экстенсивно он может быть бесконечным, но, скажем так, все время одной мощности), в котором легко объединяются как вербальные метафоры (начиня с Зевса-громовержца), так и более поздние визуализации предельного напряжения блистания-ослепления. В этом плане Гегель ничем не отличается от больших языковых моделей, поскольку он лишь переводит сами понятия в имагинативный ассоциативный материал, что для Канта было недопустимым, и показывает, что это одно и то же (тогда как обычно считалось, наоборот, что Гегель переводит имагинацию в понятие, отсюда упреки гегелевской эстетике в интеллектуализме). «Большая логика» не накапливает reasons, обещающие универсальное аргументативное пространство, за которое ратуют такие авторы, как Негарестани, недавно открывшие для себя трансцендентальную логику, а, напротив, обращает любые reasons в имагинации, составляющие экстенсивного визуального «багажа» «презентации» (абсолют в стиле powerpoint, обещающий point of power), банка данных, задача которого — лишь бесконечно синтезироваться в напряжении ослепляющего блеска. Сами понятия давно стали Stoff’ом. В этом движении воображение абсолюта работает только как месмеризация, гипнотирование самого пространства имагинативного материала, который весь постепенно сворачивается в одно движение, один гигантский «кадр», который и должен наконец преодолеть границы, якобы слишком антропологические, воображения. Но на деле этот гигантский кадр может сам опознаваться только по блистанию и ослеплению, точке соединения метафорической абсолютной видимости с абсолютной невидимостью.
Можно сказать, что история разума — это история накопления имагинативного материала, который принципиально не может быть приращен, поскольку на его границах всякое воображение теряется в «ауре», свечении, блистании и прочих метафорах одновременно слепоты и прозрения (или одного как другого). Соответственно, философия после Канта уже стала существовать в качестве ИИ, когда это еще не было модным, то есть могла двигаться только в резервуаре этого конечного имагинативного материала (экстенсивно он может быть бесконечным, но, скажем так, все время одной мощности), в котором легко объединяются как вербальные метафоры (начиня с Зевса-громовержца), так и более поздние визуализации предельного напряжения блистания-ослепления. В этом плане Гегель ничем не отличается от больших языковых моделей, поскольку он лишь переводит сами понятия в имагинативный ассоциативный материал, что для Канта было недопустимым, и показывает, что это одно и то же (тогда как обычно считалось, наоборот, что Гегель переводит имагинацию в понятие, отсюда упреки гегелевской эстетике в интеллектуализме). «Большая логика» не накапливает reasons, обещающие универсальное аргументативное пространство, за которое ратуют такие авторы, как Негарестани, недавно открывшие для себя трансцендентальную логику, а, напротив, обращает любые reasons в имагинации, составляющие экстенсивного визуального «багажа» «презентации» (абсолют в стиле powerpoint, обещающий point of power), банка данных, задача которого — лишь бесконечно синтезироваться в напряжении ослепляющего блеска. Сами понятия давно стали Stoff’ом. В этом движении воображение абсолюта работает только как месмеризация, гипнотирование самого пространства имагинативного материала, который весь постепенно сворачивается в одно движение, один гигантский «кадр», который и должен наконец преодолеть границы, якобы слишком антропологические, воображения. Но на деле этот гигантский кадр может сам опознаваться только по блистанию и ослеплению, точке соединения метафорической абсолютной видимости с абсолютной невидимостью.