Хайдеггер и сода
В идее подручного, во всех этих мальчиках-молоточках, которые незаметно и тихо делают свое дело, не высовываются, есть, конечно, что-то от чисто буржуазного, хрестоматийно протестантского идеала, подразумевающего, что главное — знать свое место, и эта теория естественного места указывает каждому молоточку, куда ему примениться, куда ткнуть. Что (как, вероятно, и вся теория подручности) восходит к еще платоновской теории чисто экономического построения государства, основанного на том, что у каждого выявляется его сугубо приземленное предназначение — и, что важно, такое предназначение (один шкуру с туши снимает, другой его в этот момент сторожит, чтобы со шкурой не убежал) или процесс его выявления сами зависят от некоторого избытка или, в марксистских терминах, излишка, так что, пока его нет, такого экономического распределения может и не потребоваться. В этом смысле Хайдеггер на определенном этапе относился к вещам как к людям, понимаемым в перспективе экономической справедливости, в которой главное — не высовываться за пределы своей компетенции (вообще Платон был крайне обеспокоен вопросами нарушения границ профессиональных компетенций). Соответственно, подручное скрывает в себе то, что в общем-то ему противоречит: под рукой всегда найдется то, за что можно схватиться и что применить прямо сейчас, в непосредственном окружении, но гладкость подручной экономии предполагает специализацию, которая сама в конечном счете требует четкой кодификации одного-для-другого, обосновывающей любую логику наличия, субъективности, интерфейса корреляции по типу мама-папа. То есть хорошо и гладко скрываться можно в экономии мясников и стражей, но они же в конечном счете создают наличный эффект сохраняющегося знания.
Но помимо такого движения к вещам-точно-одной-для другой, есть и другая экономия: когда какие-то вещи найдены и вроде бы полезны, но не настолько, чтобы их можно было точно применить, и уж наверняка не для чего-то совершенно конкретного. По большому счету этот целый мир условно полезного, в смысле «невредного», во многом и составлял социалистическую онтологию, в которой предполагалось не столько сверхточное соответствие одного для другого и жесткая специализация, сколько условная полезность с условным результатом. Что бы ни делать, что-то всегда получится, но это что-то — не ахти что. Это не логика труда, в стиле «долго мучиться» и тп. Вот, например, сода — ее в природе явно немало, и она, наверное, для чего-то нужна, но не вполне понятно, есть ли у нее какое-то предназначение. Как там у соды дела с телеологией природы? Производитель на коробке указывает, что ее можно применять для самых разных целей, не слишком-то связанных друг с другом — для выпечки, чистки ковров, мытья санфаянса, для детской посуды и протирания фруктов, даже для поглощения запахов (чьих?). В общем-то мало вещей, которые нельзя сделать при помощи соды, но сода — не молоток и не искусственный интеллект. То есть это не то чтобы даже вещь. Скорее медведь в теремке платоновско-хайдеггеровской экономии: он вроде бы и там может влезть, и сям, и тут немного пригодиться, и еще подсобить, но, конечно, ничего хорошего он по-настоящему сделать не может — и в общем-то для всех этих особых целей есть свои специальные средства, высокоспециализированные моющие соединения, абсорбенты, разрыхлители и т.п. Сода — не то чтобы лишний элемент, исключенный, пассажир и чемодан без места, в определенном смысле она очень даже уместна, но никакого естественного места, куда бы она наверняка просыпалась и где б годилась, у нее, очевидно, нет.
Мастеровитый идеал применимости отсылает к определенной гладкости потока, в которой все «спорится» и все в общем-то делается хорошо и на совесть, обосновываясь в пределе благом. Но сода предлагает совсем иную альтернативу, которая не совпадает ни с универсальными инструментами, ни с бриколажем, ни с топором как виртуальной причиной.
В идее подручного, во всех этих мальчиках-молоточках, которые незаметно и тихо делают свое дело, не высовываются, есть, конечно, что-то от чисто буржуазного, хрестоматийно протестантского идеала, подразумевающего, что главное — знать свое место, и эта теория естественного места указывает каждому молоточку, куда ему примениться, куда ткнуть. Что (как, вероятно, и вся теория подручности) восходит к еще платоновской теории чисто экономического построения государства, основанного на том, что у каждого выявляется его сугубо приземленное предназначение — и, что важно, такое предназначение (один шкуру с туши снимает, другой его в этот момент сторожит, чтобы со шкурой не убежал) или процесс его выявления сами зависят от некоторого избытка или, в марксистских терминах, излишка, так что, пока его нет, такого экономического распределения может и не потребоваться. В этом смысле Хайдеггер на определенном этапе относился к вещам как к людям, понимаемым в перспективе экономической справедливости, в которой главное — не высовываться за пределы своей компетенции (вообще Платон был крайне обеспокоен вопросами нарушения границ профессиональных компетенций). Соответственно, подручное скрывает в себе то, что в общем-то ему противоречит: под рукой всегда найдется то, за что можно схватиться и что применить прямо сейчас, в непосредственном окружении, но гладкость подручной экономии предполагает специализацию, которая сама в конечном счете требует четкой кодификации одного-для-другого, обосновывающей любую логику наличия, субъективности, интерфейса корреляции по типу мама-папа. То есть хорошо и гладко скрываться можно в экономии мясников и стражей, но они же в конечном счете создают наличный эффект сохраняющегося знания.
Но помимо такого движения к вещам-точно-одной-для другой, есть и другая экономия: когда какие-то вещи найдены и вроде бы полезны, но не настолько, чтобы их можно было точно применить, и уж наверняка не для чего-то совершенно конкретного. По большому счету этот целый мир условно полезного, в смысле «невредного», во многом и составлял социалистическую онтологию, в которой предполагалось не столько сверхточное соответствие одного для другого и жесткая специализация, сколько условная полезность с условным результатом. Что бы ни делать, что-то всегда получится, но это что-то — не ахти что. Это не логика труда, в стиле «долго мучиться» и тп. Вот, например, сода — ее в природе явно немало, и она, наверное, для чего-то нужна, но не вполне понятно, есть ли у нее какое-то предназначение. Как там у соды дела с телеологией природы? Производитель на коробке указывает, что ее можно применять для самых разных целей, не слишком-то связанных друг с другом — для выпечки, чистки ковров, мытья санфаянса, для детской посуды и протирания фруктов, даже для поглощения запахов (чьих?). В общем-то мало вещей, которые нельзя сделать при помощи соды, но сода — не молоток и не искусственный интеллект. То есть это не то чтобы даже вещь. Скорее медведь в теремке платоновско-хайдеггеровской экономии: он вроде бы и там может влезть, и сям, и тут немного пригодиться, и еще подсобить, но, конечно, ничего хорошего он по-настоящему сделать не может — и в общем-то для всех этих особых целей есть свои специальные средства, высокоспециализированные моющие соединения, абсорбенты, разрыхлители и т.п. Сода — не то чтобы лишний элемент, исключенный, пассажир и чемодан без места, в определенном смысле она очень даже уместна, но никакого естественного места, куда бы она наверняка просыпалась и где б годилась, у нее, очевидно, нет.
Мастеровитый идеал применимости отсылает к определенной гладкости потока, в которой все «спорится» и все в общем-то делается хорошо и на совесть, обосновываясь в пределе благом. Но сода предлагает совсем иную альтернативу, которая не совпадает ни с универсальными инструментами, ни с бриколажем, ни с топором как виртуальной причиной.