Мыᴄᴧящий Тᴩᴏᴄᴛниᴋ


Гео и язык канала: Россия, Русский
Категория: Блоги


под кᴀпотом ᴘᴇᴀльности

Связанные каналы

Гео и язык канала
Россия, Русский
Категория
Блоги
Статистика
Фильтр публикаций


ТРАГЕДИЯ ДЕМИУРГА

Профессор Преображенский привык иметь дело с материей. С хрусталиком, гипофизом, стареющим телом. С тем, что можно разрезать, пересадить, зашить и — при достаточном мастерстве — заставить функционировать иначе. Его мир держится на уверенности: если природа допустила несовершенство, человек науки вправе его исправить.
 
Но однажды профессор создаёт событие.
 
Шарик ещё не человек. Шариков — уже не собака, но и человеком он не стал. Между двумя состояниями возникает существо, собранное из худшего: собачьей агрессии, человеческой пошлости и революционной уверенности в том, что всякая грубость есть форма свободы.
 
Трагедия Преображенского не в том, что эксперимент оказался неудачным. Неудача предполагает возможность исправления. Его трагедия в том, что эксперимент удался технически — и провалился онтологически.
 
Профессор сумел пересадить органы, но не смог пересадить культуру. Он создал тело, однако не создал человека. И здесь Булгаков касается неприятной вещи: человек не возникает из набора анатомических деталей, документов и социальных прав. Биология может дать ему голос, руки и способность подписывать бумаги. Но она не даёт ему внутренней формы.
 
Преображенский — демиург старого типа. Он верит, что авторство автоматически даёт власть над созданием. Создал — значит, имеешь право распоряжаться. Но всякий демиург рано или поздно обнаруживает: творение не обязано быть благодарным. Более того, оно может восстать именно потому, что было создано без понимания.
 
Профессор не спрашивает, зачем превращать Шарика в человека. Он спрашивает лишь, можно ли это сделать. Это принципиальная
разница между наукой и мудростью.
 
Наука отвечает на вопрос «как». Мудрость иногда успевает задать вопрос «зачем». В случае с Шариком такой паузы не возникло. Преображенский был слишком уверен в
собственной интеллектуальной высоте, чтобы заметить: его эксперимент происходит
не только в лаборатории, но и в истории.
 
Поэтому Шариков — не случайный монстр, а коллективный продукт эпохи. В нём есть не только гипофиз Клима Чугункина. В нём есть социальная инженерия, презрение к прошлому, культ немедленного переделывания мира и убеждённость, что разрушить — значит освободить пространство для нового.
 
Профессор ужасается собственному созданию, но с некоторым опозданием. Пока Шарик был просто собакой, его можно было жалеть. Когда он стал Шариковым, выяснилось, что жалость — плохой заменитель ответственности.
 
В финале Преображенский возвращает эксперимент в исходное состояние. Хирургическим способом он отменяет собственное вмешательство. Но это не победа науки. Скорее, признание её границ.
 
Демиург оказался способен отменить форму, но не отменить последствия. Он возвращает Шарика — однако уже знает, что внутри этого уютного пса навсегда останется память о человеке, которого он пытался создать.
 
Профессор Преображенский трагичен не потому, что ошибся. А потому, что впервые понял: не всякую возможность следует превращать в действительность. Величайшая власть творца иногда не в том, чтобы создать новое, а в том, чтобы вовремя остановиться.
 


ЛИБЕРАЛЬНАЯ АЛЬТЕРНАТИВА. Часть II

Но нынешняя система держится не только на одном человеке. Её поддерживают группы интересов, бюрократическая культура, запрос на порядок, страх перед распадом, телевизионная картина мира, память о девяностых и отсутствие доверия между обществом и государством.

Нельзя построить устойчивую демократию, презирая значительную часть общества за её страхи, привычки и политические взгляды. Нельзя убедить людей в ценности свободы, если свобода предлагается им вместе с унижением: «Вы просто ничего не понимаете, а мы знаем, как правильно».

У сторонников Навального был сильный инструмент — расследования и разоблачения. Они помогали показывать, как устроена коррупционная система, переводили разговор с абстрактной политики на конкретные дворцы, счета и схемы.

Правда, расследование — это не управление. Показать, что чиновник украл деньги, и построить систему, при которой следующий чиновник не сможет сделать то же самое, — две разные задачи. Первая требует журналистики. Вторая — сложной работы с судами, бюджетом, госслужбой, парламентом, регионами и силовыми структурами.

Либеральная оппозиция хорошо умела объяснять, против чего она выступает. Плохо обстояло с ответом на вопрос, как именно будет устроено «после».

Как будет проведена люстрация — и кто решит, кого нельзя допускать к власти? Где закончится наказание преступников и начнётся политическая месть? Как избежать передела собственности под видом восстановления справедливости? Как сохранить управляемость огромной страны, не возвращаясь к новой авторитарной вертикали?

И ещё один вопрос, о котором предпочитают говорить осторожно: что делать с теми, кто не примет либеральный поворот?

Нельзя построить демократию только для своих сторонников. В ней должны быть представлены и консерваторы, и левые, и региональные элиты, и люди, которые хотят сильного государства, и те, кто считает распад нынешней модели национальной катастрофой.

Если победившая сторона объявит всех несогласных «ватой», «агентами» или препятствием для прогресса, она быстро начнёт воспроизводить ту же политическую логику, против которой боролась.

В этом и состоит главная слабость либерального проекта: он часто предлагает морально привлекательный образ будущего, но недостаточно подробно описывает механизм перехода к нему.

Свобода — не бюджетная программа. Честные выборы — не план восстановления промышленности. Борьба с коррупцией — не стратегия регионального развития. Европейская ориентация — не ответ на вопрос о собственной модели государства.

Либералам и сторонникам Навального есть что предложить России: контроль власти, независимый суд, политическую конкуренцию, снижение произвола и уважение к человеческому достоинству. Пока это скорее правильные направления, чем готовая рабочая альтернатива. На деле — попытка самим занять хлебное место у государственной кормушки.

А страна — особенно большая и кризисная — не может жить одними направлениями. Ей нужны конкретные правила, сроки, источники финансирования, гарантии безопасности и честный разговор о цене перемен.

Потому что убрать надоевшую власть — ещё не значит построить хорошее государство. Это всего лишь момент, когда выясняется, умеет ли оппозиция не только разоблачать систему, но и удерживать страну от распада.


ЛИБЕРАЛЬНАЯ АЛЬТЕРНАТИВА. Часть I

Если убрать лозунги про «свободу», «честные выборы» и «борьбу с коррупцией», у либеральной оппозиции остаётся неприятный вопрос: а как будет устроена страна на следующий день после политического перелома?
 
У сторонников Навального и близких к ним либеральных сил обычно повторяется один и тот же набор идей: сменяемая власть, независимые суды, парламентский контроль,
реальная борьба с коррупцией, децентрализация, честные выборы, рыночная
экономика и прекращение войны.
 
На уровне принципов с этим трудно спорить. Проблема начинается там, где заканчиваются принципы и начинаются последствия.
 
Потому что «честные выборы» (да и что это вообще такое по версии либралов?) сами по себе не отвечают на вопрос, кто будет управлять страной в период распада старой вертикали. Как будут распределяться полномочия между Москвой и регионами? Кто сохранит контроль над силовыми структурами? Что произойдёт с армией, спецслужбами, ядерным оружием и границами? Кто будет отвечать за бюджет, если регионы одновременно потребуют больше самостоятельности, а федеральный центр потеряет способность собирать налоги?
 
На эти вопросы часто отвечают словами: «Сначала уберём диктатуру, потом разберёмся».
 
История показывает, что момент «потом» может оказаться самым опасным. После падения жёсткой вертикали редко возникает аккуратная парламентская демократия, где все участники заранее согласны соблюдать правила. Гораздо чаще начинается борьба групп влияния: силовиков, крупных собственников, региональных элит, чиновников, внешних игроков и политических радикалов.
 
Либеральный проект любит говорить об институтах. Но институты не возникают только потому, что их записали в новую конституцию.
 
Нужны партии, которым доверяют миллионы. Нужны судьи, способные противостоять новой власти. Нужна бюрократия, которая не рассыплется после смены руководства. Нужна экономика, способная выдержать переходный период. Нужна система безопасности, не превращённая в самостоятельное государство внутри государства.
 
Именно здесь у либеральной оппозиции часто обнаруживается дефицит не лозунгов, а политической инженерии.
 
Антикоррупционная повестка тоже звучит убедительно, пока коррупция представляется исключительно как результат жадности отдельных чиновников. На практике это ещё и способ распределения ресурсов в системе, где нет прозрачных правил, независимого суда и устойчивой конкуренции.
 
Если просто заменить одних руководителей другими, коррупция не исчезнет. Она сменит адресатов, методы и политическую оболочку. Вместо одной вертикали могут появиться несколько конкурирующих центров влияния, каждый из которых будет объяснять собственные сделки интересами реформ и национального спасения.
 
Есть ещё и экономическая сторона.
 
Либеральные программы обычно обещают защиту собственности, снижение государственного давления и развитие частного бизнеса. Это необходимые вещи. Но Россия — страна с огромным неравенством регионов, зависимостью от сырьевых доходов и большим количеством граждан, чья жизнь напрямую связана с государственными расходами.
 
Что произойдёт с медициной, образованием, пенсиями и занятостью, если переход к более рыночной модели совпадёт с бюджетным кризисом?
 
Кто понесёт цену реформ: московский средний класс, который давно живёт в логике глобальной экономики, или небольшие города, где государство остаётся главным работодателем и единственным источником стабильности?
 
Ответ «рынок всё исправит» для миллионов людей звучит не как программа, а как предупреждение.
 
Отдельная проблема — отношение к стране как к набору неправильных управленческих решений. В либеральной риторике Россия нередко выглядит так, будто достаточно убрать конкретного президента, отменить репрессивные законы, провести выборы — и нормальная европейская политика автоматически восстановится.
 


продолжение

Такие вопросы портят красивую картину. А государственная память, как правило, не любит деталей. Детали мешают торжественности. Из истории в школах уже состряпали кадавра по имени «историософия», и началось это ещё в 1990-х.

Гораздо удобнее рассказывать, что «народ сделал выбор», чем объяснять, как этот выбор формировали страхом, пропагандой, цензурой и отсутствием других вариантов.

Удобнее сказать «все поддерживали», чем вспомнить, что многие просто молчали. Не из восторга, а потому что у молчания иногда очень убедительная причина.

Проблема ещё и в том, что людям хочется цельной истории. Как у дерева: чтобы быть живым, дереву нужны почва, корни и плоды для продолжения своей генеалогии.

Хочется верить, что у страны есть характер, судьба и заранее проложенная дорога. Что прошлое вело к настоящему не через случайности, ошибки и чужую глупость, а как-то осмысленно.

История с понятным сюжетом успокаивает. Вот были мы. Вот враги. Вот испытание. Вот победа. В титрах, правда, почему-то редко показывают тех, кого забыли, выслали, посадили или просто попросили не мешать великому историческому нарративу.

Настоящее постоянно переписывает прошлое ещё и потому, что ему нужно оправдание. Вчера пропаганда говорила одно — сегодня другое. Но признать перемену курса означает признать, что вчерашние лозунги были не истиной, а временной арендой. Поэтому меняется не позиция, а трактовка.

То, что ещё недавно считалось ошибкой, теперь называется сложным решением. То, что называлось предательством, становится вынужденным манёвром. То, что было преступлением, превращается в «контекст эпохи».

Контекст — вообще прекрасное слово. С его помощью можно объяснить всё, не оправдывая ничего напрямую. Сказал: «Нельзя судить людей прошлого современными мерками» — и можно немного расслабиться. Особенно если речь идёт не о кухонной ссоре, а о насилии, репрессиях и чужих жизнях.

Прошлое нужно понимать исключительно в его контексте. При этом понимать — не значит автоматически прощать. Иначе любой злодей очень скоро превращается в жертву обстоятельств, а обстоятельства, как назло, уже не могут возразить.

Самое неприятное в переписывании истории то, что оно работает не только с фактами. Оно переписывает представление о возможном.

Если людям постоянно объяснять, что раньше все терпели, молчали и подчинялись, они начинают считать это естественным устройством мира.

Если повторять, что свобода всегда заканчивается хаосом, люди постепенно начинают воспринимать несвободу как взрослое, ответственное решение.

Если утверждать, что перемены неизбежно ведут к катастрофе, неудивительно, что стабильность начинает казаться благом — даже если это просто медленное ухудшение, аккуратно накрытое флагом.

Прошлое переписывают не потому, что люди внезапно разучились помнить, а потому, что память — это власть. Кто решает, что считать подвигом, преступлением, поражением или «неудобной страницей», тот получает возможность объяснять настоящее. А иногда — и требовать от него новых жертв.

Поэтому к красивым историческим рассказам стоит относиться настороженно. Особенно если в них все герои были правы, народ единодушен, враги абсолютно бесчеловечны, а нынешняя власть выглядит логическим финалом тысячелетнего пути.

История, в которой всё заранее вело к сегодняшнему дню, обычно написана сегодня.


РЕДАКТИРОВАНИЕ ПРОШЛОГО

Прошлое вообще удивительно пластичный материал. Из него можно сделать национальную гордость, предупреждение потомкам, доказательство собственной невиновности и даже объяснение, почему всё пошло не так — но исключительно по вине других. Нужно только правильно подобрать цитаты.

Вчерашний герой сегодня может оказаться преступником. Вчерашний преступник — сложной исторической фигурой. А человек, о котором ещё недавно никто не знал, внезапно станет символом эпохи, потому что очень удобно поставить его на плакат.

История редко интересуется тем, каким человек был на самом деле. Ей важнее, каким его сейчас выгодно показать.

Прошлое не спорит. У него нет адвоката, аккаунта в соцсетях и возможности сказать: «Коллеги, вообще-то всё было не так». Поэтому с ним можно обращаться почти как угодно. Вырезать неудобные эпизоды. Добавлять правильные мотивы. Менять местами причины и последствия. А потом торжественно объявлять, что «так было всегда».

Особенно любят переписывать прошлое те, кто хочет представить настоящее неизбежным. Если сегодняшняя власть — прямой наследник великих предков, то любые её ошибки превращаются в продолжение исторической миссии.

Если страна «всегда боролась с врагами», значит, новые враги тоже найдутся. Если народ «всегда терпел ради великой цели», значит, можно снова предложить ему потерпеть. Главное — не уточнять, сколько именно и куда потом исчезает эта великая цель.

История в таких случаях превращается в инструкцию по оправданию. Не в попытку понять, а в склад аргументов.

Нужен пример единства — пожалуйста. Нужен пример предательства — тоже найдётся. Нужно доказать, что реформы опасны, а жестокость необходима, — исторический архив услужливо предоставит всё необходимое.

Из прошлого можно собрать почти любую конструкцию, если не задавать лишних вопросов. Например: кто именно принимал решения? Кто от этого выиграл? Кто заплатил цену? Были ли другие варианты? Почему одни события мы называем трагедией, а другие — неизбежными издержками?


КОНВЕЙЕР СВОБОДЫ

Сначала свобода кажется воздухом.

Человек выходит утром на улицу и понимает: перед ним не одна дорога, а десятки. Он может выбрать профессию, город, язык, одежду, убеждения, спутника жизни, даже собственное имя — если хватит смелости и денег. Ему говорят: теперь ты свободен.

И он верит.

Первые годы свободы похожи на ярмарку. Всё разрешено, всё доступно, всё зависит от тебя. Можно начать сначала. Можно отказаться от прошлого. Можно стать кем угодно, но постепенно выясняется неприятное: если всё зависит от тебя, то и вина — тоже твоя.

Ты выбрал не ту профессию — сам виноват. Не накопил денег — плохо старался. Не нашёл любви — недостаточно работал над собой. Устал — неправильно организовал жизнь. Заболел — не следил за здоровьем. Не успел — сам расставил приоритеты. Свобода не обещает, что ты выиграешь. Она обещает только отсутствие оправданий.

Это тяжёлое обещание.

Человек начинает бояться не запрета, а возможности. Запрет прост: нельзя. С ним можно спорить, его можно проклинать, на него можно свалить собственную несчастность. А свобода смотрит молча. Она не мешает. Она только оставляет перед тобой дверь и спрашивает:

— Почему ты не вошёл?

И ты не можешь ответить, что дверь была заперта.

Поэтому общество постепенно начинает уставать. Не от свободы как таковой — от необходимости каждое утро заново изобретать себя. От бесконечного выбора между вариантами, которые почти одинаково плохи. От каталогов, рейтингов, рекомендаций, курсов, карьерных траекторий, форматов отношений и способов стать счастливым.

Человеку предлагают слишком много жизней, но не дают ни одной настоящей.

Он листает экраны, выбирает еду, новости, музыку, лицо для встречи, мнение на сегодняшний день. Вечером он уже не знает, чего хочет. Только знает, что выбрал недостаточно хорошо.

Свобода превращается в конвейер.

На одной ленте производят варианты, на другой — чувство вины за неправильный выбор. Человек движется между ними, не поднимая глаз. Каждый новый вариант похож на спасение, пока не становится ещё одной обязанностью.

В конце концов появляется тоска по тем временам, когда решение уже было принято за тебя.

Обществу хочется не диктатуры — это слово слишком громкое, слишком честное. Обществу хочется инструкции. Чтобы кто-нибудь сказал: вот правильная жизнь, вот враг, вот цель, вот цена ошибки. Чтобы можно было проснуться и не спрашивать себя, кем быть сегодня.

Так рождается любовь к порядку.

Не потому, что порядок прекрасен. А потому, что он избавляет от мучительной работы выбирать. Он снимает с человека тяжёлое бремя личности. Не нужно думать, если за тебя уже подумали. Не нужно сомневаться, если сомнение объявлено слабостью. Не нужно отвечать, если ответственность растворена в коллективном «мы».

Самое страшное в том, что человек часто добровольно отдаёт свободу не тому, кто её отнимает, а тому, кто обещает избавить от тревоги.

Ему говорят:

— Мы знаем, как будет лучше.

И он отвечает:

— Наконец-то.

После этого достаточно только закрыть несколько дверей. Сначала те, которыми никто не пользуется. Потом — те, через которые ходят не те люди. Потом — те, о которых лучше не спрашивать.

Город не меняется сразу. Лампы продолжают гореть. Трамваи идут по расписанию. Магазины открываются утром. Люди покупают хлеб и обсуждают погоду.

Просто однажды они замечают, что выбирать уже нечего. А затем — странным образом испытывают облегчение.


Нынешняя тяга к «возвращению СССР» не обязательно являют собой проект буквальной реставрации советского государства. Чаще речь идёт о выборочном восстановлении его символов, языка и политических привычек.

И вот какие выделенные элементы можно отметить в этой тенденции:

• культ сильного государства и «порядка»;
• идея особого исторического пути;
• ностальгия по социальной защищённости;
• советская эстетика — от символики до риторики;
• представление о внешнем мире как о постоянной угрозе;
• терпимость к цензуре и ограничению политической конкуренции;
• образ государства, которое якобы способно «решить всё само».

При этом сам СССР часто превращается в удобный миф. Из него выбирают бесплатное образование, доступную медицину, промышленный рывок, научные достижения и ощущение коллективной цели. Но при этом сознательно оставляют за скобками дефицит, репрессии, несвободу, закрытость границ, подавление национальных и культурных различий, хроническую неэффективность экономики.

Именно поэтому правильнее говорить не о полном возвращении Советского Союза, а о «реставрации отдельных механизмов». Советская оболочка приспосабливается к современным технологиям: цифровому контролю, телевизионной мобилизации, управляемой политике и экономике, зависимой от государства.

Опасность здесь не в самом интересе к советской истории. Историю полезно изучать, а социальные достижения прошлого — обсуждать без идеологических запретов. Опасность начинается там, где память превращается в политический инструмент.

Во-первых, появляется соблазн заменить право административной волей. Если государство объявляется высшей ценностью, то свободы начинают восприниматься как помеха, а несогласие — как предательство. Так постепенно исчезают независимые суды, свободная пресса и возможность мирной смены власти.

Во-вторых, романтизация прошлого стирает цену, которой были оплачены многие «великие достижения». Индустриализация и победы не должны становиться оправданием террора, голода, депортаций и лагерей. Общество, которое не способно честно смотреть на свои преступления, рискует повторить их уже под новыми лозунгами.

В-третьих, советская модель поощряет экономический патернализм: гражданину обещают стабильность в обмен на политическую пассивность. Но такая сделка непрочна. Когда государство контролирует всё, оно отвечает за всё — и при кризисе оказывается не с кем разделить ответственность.

В-четвёртых, миф о «враждебном окружении» легко превращается в оправдание милитаризма. Внешняя угроза становится универсальным объяснением внутренних проблем: почему бедность, почему цензура, почему нельзя критиковать власть. В такой системе война перестаёт быть трагедией и начинает восприниматься как инструмент исторической миссии.

Наконец, реставрация СССР почти неизбежно предполагает реставрацию иерархии: центр знает лучше регионов, государство — граждан, партия или бюрократия — общества. Это опасно не только для политики, но и для повседневной жизни. Разнообразие объявляется хаосом, самостоятельность — подозрительностью, а право быть «не таким» — угрозой единству.

Ностальгия понятна. Она часто возникает не из любви к дефициту и репрессиям, а из усталости от неравенства, нестабильности и ощущения, что будущее украдено. Но ответом на эти проблемы не может быть возврат к системе, которая решала социальные вопросы ценой человеческой свободы.

Из прошлого стоит брать не готовую политическую форму, а конкретные уроки: сильное образование, доступную медицину, уважение к науке, долгосрочное планирование, способность государства проводить крупные проекты. Но всё это должно существовать вместе с правами человека, конкуренцией, прозрачностью и возможностью критиковать власть.

История — это вам не гардероб, из которого можно выбрать красивую форму и забыть, что было внутри. СССР нельзя восстановить только символами. Попытка же восстановить его институты без учёта их цены способна вернуть не чувство справедливости, а закрытость, привычку к несвободе и страх.


ВНЕЗАПНАЯ СВОБОДА

Представим: однажды утром человечество просыпается и понимает, что больше ничего не хочет покупать.

Не в смысле «хочу, но денег нет». А именно — не хочет. Ни новый смартфон, ни кружку с мотивационной надписью, ни курс «Как монетизировать внутреннего ребёнка за три дня».

Реклама продолжает работать по старому расписанию. Где-то в лифте бодрый голос обещает счастье со скидкой 30%. Но люди смотрят на баннер и пожимают плечами:

— Спасибо, у меня уже есть счастье. Немного потёртое, зато своё.

Сначала магазины принимают это за временный сбой. Потом — за кризис. Затем собирают срочное совещание, на котором выясняется страшное: человечество научилось отличать потребность от желания, а желание — от тщательно подготовленного маркетологами желания.

Экономика начинает нервничать. Производители выпускают всё меньше вещей, зато всё чаще чинят старые. Телефоны служат по семь лет, джинсы — по пятнадцать, а холодильники внезапно перестают ломаться через два месяца после окончания гарантии. Последнее объявляют технологическим чудом и национальной угрозой.

Люди возвращают себе время. Не потому что прочитали книгу о цифровом детоксе, а потому что больше не нужно зарабатывать на двадцать подписок, три кредитные карты и ремонт квартиры, в которой некогда находиться.

Город постепенно становится тише. Исчезают торговые центры, превращаясь в библиотеки, мастерские и места, где можно просто сидеть. Без обязательного латте. Без фотографии. Без ощущения, что если ты не выложил этот момент в сеть, то он юридически не существовал.

Поначалу всем непривычно. Свободное время пугает сильнее, чем пустой холодильник. Люди обнаруживают, что не знают, чем заняться, если не сравнивать себя с другими и не искать, что купить следующим.

Кто-то начинает разговаривать с соседями. Кто-то — выращивать помидоры. Кто-то открывает старый ящик, находит там шахматы и внезапно понимает, что ферзь — это не название новой модели кроссовок.

Общество потребления не исчезает мгновенно. Оно долго лежит на полу, изображая обморок и надеясь, что его поднимут новым слоганом.

Но, возможно, однажды мы действительно поймём: экономика должна обслуживать жизнь, а не жизнь — бесконечно обслуживать экономику. И тогда главным признаком достатка станет не количество вещей, а
количество ненужных вещей, от которых мы смогли отказаться. А самым престижным статусом — способность сказать: «Нет, спасибо. Мне ничего не надо.» И действительно ничего не купить.

А затем настанет сущий кошмар: что же делать со всей этой внезапной
свободой?


НАЛИЧНЫЕ

Представим обычное утро. Вы заходите в кофейню, называете заказ, прикладываете телефон — и получаете отказ: «Извините, сегодня только наличные».

Неловкая пауза. У вас вроде бы и есть деньги на счёте, и банковское приложение, и несколько карт, и даже часы с NFC. Но купить кофе вы не можете. Потому что деньги виртуально есть — и одновременно их нет.

Теперь перевернём ситуацию.

Наличные отменили. Не завтра и не одним указом, а постепенно: сначала ими перестали пользоваться магазины, потом банкоматы начали исчезать, затем государство объявило бумажные купюры «неэффективными», «дорогими в обслуживании» и, конечно, «удобными для теневой экономики». На экране телефона осталась цифра. Ваша зарплата, накопления, пособие, деньги на чёрный день — всё превратилось в запись в чужой системе.

И вот здесь начинается самое интересное. Наличные — это не только способ расплатиться. Это возможность провести
сделку без разрешения банка, оператора связи, платёжной системы и алгоритма, который в любой момент может решить, что ваша операция подозрительна.

С наличными можно помочь родственнику, купить лекарство, пережить отключение электричества или сбой банковского приложения. Можно сохранить хотя бы крошечный остров личной автономии.

Цифровые деньги удобнее. Именно поэтому от них трудно отказаться. Они быстрее, прозрачнее и дешевле для системы. Но прозрачность работает не только в одну сторону.

Банк видит, где вы были. Платёжная система знает, что вы купили. Платформа может оценить ваши привычки. Государство получает техническую возможность ограничить доступ к деньгам без суда, без конфискации и без визита приставов — достаточно изменить статус аккаунта.

Разумеется, нам скажут: «Законопослушным гражданам нечего бояться». Но история знает много примеров, когда «временные меры», введённые ради безопасности, становились постоянными. А критерии подозрительности расширялись быстрее, чем права граждан.

Отмена наличных перестала быть просто переходом на новый формат оплаты. Сегодня это смена архитектуры свободы.

В мире наличных вас могут обокрасть. В мире полностью цифровых денег вас могут отключить. Разница между этими двумя угрозами в том, что во втором случае вам, возможно, даже не объяснят — за что. И это только малая часть верхушки айсберга.


В общем, стал я смотреть этот сериал и вот что отметил из основного.

Там Бондарчук.

И ещё — прекрасный визуал и абсолютно бессмысленный сценарий. Я так и не понял, о чём идёт речь на протяжение двух серий. Ну, возможно я отупел за время чтения Киссинджера и Метцингера. Не знаю.

Но я бы рекомендовал смотреть его без звука и фоном — скажем, во время уборки или чего-то похожего. Ладно, хотя бы что-то положительное есть.


‎Который день уже мелькают новости о том, что на свет божий появилось очередное детище российского кинематографа — сериал «Трудно быть богом». Сообщают, что уже можно посмотреть 3 или 4 серии на платных платформах.
‎
‎Я этот сериал ещё не видел, только кадры — выглядит грандиозно, но нарисовать в наши дни можно всё. Но уже тот факт, что сериал уровня Netflix и HBO наконец-то был снят в России и вышел в свет, очень радует. Особенно радует то, в сюжете не менты, бандиты и дешёвая любовь-морковь, а Стругацкие. Я сам не люблю этих братьев, их шестидесятнические закидоны и вездесущий дух БАМа наводят на меня уныние и хочется сказать «ну ёб твою мать...»
‎
‎Подожду, когда серий снимут побольше, и они появятся в халявном доступе — надо бы глянуть. Может, там вторые Звёздные войны получились или Игра... как их, этих самых... престолов, во.

Да, если что — это не реклама. Мне денег за это не дают. А жаль...


Билл Гейтс, с высоты своей башни из алгоритмов и капитала, спустил очередной откровение.

«ИИ станет либо величайшим уравнителем из когда-либо изобретённых, либо худшим источником несправедливости. Задача колоссальна. К сожалению, сейчас мы к ней не готовимся.»

Резервировать рабочие места. Как спасательный круг на палубе тонущего корабля — жест, который лишь подчеркивает неминуемость катастрофы.

Слова звучат примирительно. Почти милосердно. Но за ними скрывается нечто более зловещее: признание того, что машины победили. И теперь остается только торговаться — отвести им девять десятых рынка труда, оставив людям крохи. Рабочие места в резервации, как последние индейцы на земле предков. Да и не нужно столько людей миру машин — популяцию можно сократить раз в 10-15.

Гейтс, конечно, забывает упомянуть: кто решит, какие места резервировать? Кому — особую милость? Система, которая уже фильтрует, сортирует, отбирает. Теперь она просто сделает это честнее. Она сама всё решит за генетику и наследственность.

Пока одни говорят о резервации, другие пишут код. Код, который не нуждается в переговорах и сочувствии. А мы тем временем медленно привыкаем к идее, что это нормально.


ВОЙНА КАК ТОВАР: КОГДА СВО СТАНОВИТСЯ КОНТЕНТОМ

Заметил недавно странную вещь. В кино-, музыке- и игро-магазинах появились целые полки с товарами про СВО. Не скрывают – прямо написано на упаковке. Раньше такое было табу, а теперь это просто… мерчендайз.

Помню, мой знакомый купил кофту с символикой одного полка. Носил как обычную одежду — милитари стайл, все дела. Рядом на вешалке у него футболки, кепки, берцы, брелоки – весь ассортимент. На Авито люди продают значки и нашивки. Прибыль? Да, конечно есть. Патриотизм? Может быть. Но больше всего это похоже на бизнес-модель. Вчера ты побывал на ЛБС — сегодня ты уже пилишь контент: книги, интервью, посты, пиар. Индустрия незамедлительно сделает из тебя актуальный и прибыльный медийный продукт.

Соцсети просто взорвались. Блогеры ездят на фронт за контентом – снимают вот это вот всё для подписчиков. Красивые кадры под музыку, эмоциональные монологи, миллион просмотров. У некоторых это стало основным заработком. Реклама вкраплена прямо в видео о войне. Это работает.

Даже видеоигры начали монетизировать тему. Спецоперация в сеттинге, боевые пропуски за деньги, скины – всё как надо. Люди платят. Геймеры покупают.

Телевидение? Телевидение – это отдельная история. Война идёт 24/7, и это рейтинги, это деньги на рекламу. Информационные войны за внимание аудитории. Каждый канал конкурирует за сенсацию. Пока люди смотрят, система работает.

Я не о том, что все они — плохие люди. Просто война – это огромный рынок, и рынок быстро адаптируется к любому спросу. Спрос есть? Значит будет предложение.

Когда катастрофа становится индустрией, что-то ломается в нас самих. Мне кажется, это надо осознать.


«Я СУЩЕСТВУЮ»

Бродя по лабиринтам города, иногда наталкиваешься на бессвязные наскальные надписи, оставленные существами более высокого порядка, вроде «хуй», «Аня блядь», «Лёха и Серый пидарасы» — и далее в том же духе.

Почему написание матерных слов в людных местах становится аналогом фразы «я существую»?

Потому что это один из самых дешёвых способов оставить после себя след.

Не текст. Не аргумент. Не имя. Даже не мнение — просто слово, которое невозможно не заметить.

Матерная надпись в людном месте работает как крик, только крик может раствориться в шуме. А надпись остаётся на стене, сиденье, заборе, двери лифта. Она вторгается в общий порядок и на несколько секунд заставляет прохожего думать не о своих делах, а о человеке, которого он никогда не увидит.

Это и есть минимальная форма публичного присутствия:

«Я был здесь. 

Я могу нарушить гладкость этого пространства. 

Вы не сможете полностью меня не заметить».


Почему именно мат? Потому что у него
высокая эмоциональная громкость и почти нулевая сложность. Чтобы написать
содержательное сообщение, нужно иметь что сказать. Чтобы написать матерное слово, достаточно желания обозначить себя. Мат здесь часто не несёт смысла в обычном смысле — он выполняет функцию сигнала тревоги: «посмотрите сюда».

Особенно это заметно в местах, где всё уже говорит человеку, как себя вести: в школе, подъезде, общественном транспорте, туалете, на бетонном заборе. Такие пространства обычно обезличены и регламентированы. Написать на них что-то запрещённое — значит на короткое время присвоить кусок публичной территории.

Не «я согласен» и не «я не согласен», а:

«Здесь есть ещё чья-то воля, кроме той, которая нанесла разметку, повесила рекламу и установила камеры».

Поэтому подобные надписи часто появляются там, где человеку не хватает других способов влияния. У него нет аудитории, статуса, денег, доступа к медиа. Но есть маркер и поверхность.

В этом смысле граффити — младший родственник публикации в интернете. Пост тоже говорит: «заметьте меня». Только в интернете человеку нужны аккаунт, алгоритм и хотя бы минимальная способность сформулировать мысль. На стене достаточно баллончика.

Конечно, не всякая надпись — осознанный акт протеста. Иногда это просто скука, подражание или желание проверить границы. Но даже тогда работает та же логика: человек убеждается, что может оставить след, который переживёт его присутствие.

Возможно, поэтому матерная надпись так часто выглядит не как сообщение, а как подпись к самому факту существования.

Она ничего не объясняет. Зато предъявляет автора миру — грубо, анонимно и практически без шансов на диалог.

Не «я прав». Не «я важен». А самое простое и древнее: «Я здесь».


УЭЛШ

В какой момент простейшая органика, размазанная по эдинбургским подворотням, вдруг обретает право называться личностью? Ирвин Уэлш, по сути, написал не романы, а многотомный судебно-медицинский протокол на тему «сколько человеческого в человеке». И ответ у него дьявольски неудобный.

Герои «На игле», «Клея» или «Порно» — это биомасса, балансирующая между героином, дешёвым лагером и первобытной жестокостью. Казалось бы, всё, что отличает нас от тараканов — разум, воля, мораль — здесь растворено в шприце. Рентон философствует о выборе жизни, но сам гниёт в норе. Бегби — само воплощение
хищнического инстинкта, лишённого даже намёка на рефлексию. Уроды, подонки, биомусор. Но Уэлш, как заправский диалектик, идёт дальше: он методично выжигает «человеческое» кислотой среды, чтобы посмотреть — останется ли хоть что-то в сухом остатке.

И остаётся. Не мораль, не раскаяние — упаси бог. Остаётся странная, почти животная форма солидарности. Та самая, когда Саймон с неподдельным трагизмом переживает гибель младенца, забывая на секунду о своём циничном эгоизме. Или когда герои «Клея», несмотря на все взаимные предательства и подлости, всё равно держатся друг друга, словно последние молекулы единого разрушенного организма. Уэлш показывает нам чудовищную рожу сентиментальности инъекционного типа — любовь, которая пахнет обоссаным шмотьём и растворителем.

В этом смысле шотландский маргинал — прямой потомок подпольного человека
Достоевского, только без его литературоцентричной желчи. Тот страдал от
собственного гипертрофированного сознания; этот — от его тотальной эрозии. Но и тот, и другой пытаются нащупать свой ускользающий образ в зеркале, когда зеркало уже разбито. Если взять известную формулу «человек — это проект», то для персонажей Уэлша этот проект представляет собой чистый экзистенциальный
дауншифтинг: быть человеком для них значит просто не умереть до конца, сохранить способность к чему-то ещё, кроме инстинкта. Иногда такое сохранение — тихий приступ стыда; иногда — похабная шутка на фоне трупа. Но это единственная нить, связывающая их с антропологической нормой.

Так что ответ на вопрос «сколько человеческого» у Уэлша звучит как приговор с отсрочкой: человеческое — это последняя доза опия, которую ты не забрал у умирающего друга. Это минимум, но именно он отделяет животное (а Бегби — всё-таки животное) от трагикомического существа, достойного если не прощения, то хотя бы понимания. Уэлш анатомирует гнилое мясо, но при этом не устаёт напоминать: под коркой грязи до сих пор бьётся сердце, пусть и больное, пусть и с аритмией. И это, чёрт возьми, оставляет надежду, что человек — не совсем ещё тупиковая ветвь эволюции.

#ИрвинУэлш #человеческое #Trainspotting


Пишут, что в Москве в Архангельском соборе при реставрации нашли мощи самого Дмитрия Донского.

Мощи Дмитрия Донского в саркофаге сохранились полностью, за исключением левой пяточной кости, сообщил источник в РПЦ.

У меня сразу же возникает ряд вопросов. Если это и правда мощи святого, то они должны быть нетленными — что же тогда случилось с пяточной костью? Да и вообще — как поняли, что это останки именно Дмитрия Донского?

Я ни в коем случае не умаляю заслуг великого князя как победителя в Куликовской битве. Но всё-таки...

Церковная археология — штука крайне своеобычная.


Уровень IQ иммигрантов и фискальный (налоговый) вклад в бюджет Дании.

Отрицательный фискальный вклад чаще всего у тех, кто всецело садится на шею экономике.

Вряд ли Дания обладает каким-то уникальным опытом — следует полагать, что подобная картина наблюдается по всем странам с населением европеоидной расы.


Новые учебники по обществознанию будут иметь больше связи с реальной жизнью, рассказал Владимир Мединский.

Получается, что нынешние учебники оторваны от реальности либо же коррелируют с ней частично. Напрашивается резонный вопрос — а как же так получилось, что наглухо отставшие от текущей реальности люди в правительстве сочиняют наглухо отсталые учебники, по которым учат и выпускают новые поколения?

Кого назначат козлом отпущения?


ЕДИНСТВО И БОРЬБА ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЕЙ

Многие задаются вопросом: если Telegram выполнит все условия — откроет офис в России, начнёт монетизировать рекламу через российское юрлицо и удалит противоправный контент — не простят ли ему тогда многомиллионные штрафы? Ответ, увы,
разочарует оптимистов.

Дело в том, что штрафы, о которых идёт речь, — это не административная договорённость, а вступившие в силу судебные решения за конкретные прошлые нарушения, связанные с отказом удалять запрещённую информацию. Российская правовая система не предусматривает механизма, который позволял бы «отменить» такое решение задним числом в обмен на будущие уступки. Это не штраф ГИБДД, который можно оспорить, а принципиально иная история.

Кроме того, открытие офиса в России — это не жест доброй воли и не предмет торга. Согласно закону «о приземлении», все иностранные интернет-платформы с суточной аудиторией свыше полумиллиона пользователей обязаны иметь представительство в
стране. У Telegram в России более 40 миллионов активных пользователей в месяц, так что открытие офиса — это прямая юридическая обязанность, а не дополнительный бонус, который можно предложить в обмен на прощение долгов.

Наконец, нельзя сбрасывать со счетов и глубокое взаимное недоверие. Достаточно вспомнить, что Кремль до сих пор запрещает госслужащим использовать Telegram в рабочих целях, а сама компания долгие годы подчёркивала, что у неё нет офисов, сотрудников и активов в России. В такой атмосфере требование открыть офис воспринимается не как шаг к компромиссу, а как жёсткое условие для дальнейшего
существования на рынке.

При этом в истории действительно были случаи, когда штрафы Telegram неожиданно исчезали из базы данных ФССП. Однако сама компания тогда заявляла, что не понимает, почему так произошло. Скорее всего, речь шла о технических особенностях
исполнительного производства, а не о политическом решении.

Так что итог здесь довольно прагматичный: выполнить требования закона Telegram всё равно придётся, чтобы продолжать работать в России. Но рассчитывать на то, что за это спишут старые судебные долги, не стоит — слишком разные это плоскости: закон и политический торг.

Есть и ещё один момент: ни одна из сторон так и не устремилась к конструктивному диалогу и не пошла на сколь-нибудь значимые уступки или компромиссы. И похоже, что не собирается. Не смотря на очевидные плюсы и выгоды, которые могли бы получить обе стороны, оба варианта с пиками точёными и этимисамыми
полновесно достаются рядовым пользователям и предпринимателям. Таково суровое дао отечественного интернет-пространства. Единство и борьба противоположностей, как говорят в мудрой Поднебесной...


Смотрю уже который месяц на ситуацию с Ормузом, с йеменскими хуситами и вот о чём думаю: а почему бы России не устроить такой же ахтунг на Северном морском пути и в Беринговом проливе? Это же огромные поступления в бюджет, возможность по западному лекалу налутать целый флот всяческих посудин плюс отличный способ натянуть на кукан так называемое «прогрессивное человечество» — чтобы знало говно, кому кланяться.

Недоработочка...

Показано 20 последних публикаций.