Стесненный и даже почти что задушенный, вышел я в бор, там в холодном свете золотистой зари сосны горели. И мне стало жутко стыдно за себя, за свое существование, и ненавистны мне были написанные мои бумаги и этот ежедневный труд, в котором я похож был на червяка, ползущего с целью оползти неизвестно зачем земной шар. Страстно захотелось уничтожения себя как писателя и начала жизни совершенно простой, как у всех. Мне захотелось потихоньку от Ляли перетаскать сюда, в лес, дневники свои и спалить все, и не писать ничего нового до тех пор, пока с потребностью писать станет невозможно бороться. От этой мысли освобождения себя самого из плена писательства мне стало делаться лучше и лучше, пока, наконец, не кончилось все простой мыслью: «При чем тут дневники, если, может быть, и сам-то скоро умрешь: ты здоровей этой мыслью, что и так само собой, без шутовства всесожжения кончишься и не будешь чувствовать себя червяком, оползающим землю. Стань в этом свете неминуемого костра своего, как стоят эти сосны в свете золотистой зари, и подумай про себя, совсем про себя на корне своем в неподвижности полной: «Разве что-нибудь значит для тебя такого этот ничтожный червячок, этот ты, кого-то из себя представляющий».
Так я прислонился к дереву, слился с ним и мало-помалу стал совершенно спокоен. Мне даже пришла в голову отличная мысль о том, что вот этот выворотень можно подрыть и опрокинуть в то положение, в каком росло дерево. Если же перед тем, как опрокидывать, вырыть яму, обложить кирпичом, процементировать, то можно отлично
спрятать тут вещи свои и дневники.
1 октября 1941