В этот момент мне уже очень хотелось играть. На рояле — потому что я понял, что так никто не играет. Главное, что у меня руки становятся все лучше и лучше. Я никак не могу это понять, я совершенно не занимаюсь, не играю, не бегаю, ни физкультуры, ни йоги. Разве только мало ем, я очень мало ем. Вешу всю жизнь 42 кило, а главное, что мои руки настолько легкие — настолько они поднимаются. Я даже сам не понимаю, как это все происходит, и, главное, совершенно без устали, они крутятся как колесо, совершенно точно по циркулю. И я никогда их не чувствую. И конечно, мне захотелось играть, очень хотелось поиграть людям. Это стала моя заветная мечта. Чтобы люди поняли, что они ходят, в общем-то, не на музыку.
Вообще, я как-то не хочу оставаться в истории, не хочу оставаться на Земле. Я очень много не записываю из того, что сочиняю. Как-то я был у Софьи Васильевны (мать Дмитрия Шостаковича), и Шостакович мне сказал: «Ой, говорят, что вы не любите записывать?» Но я счастлив, что очень часто не люблю записывать, потому что когда в один день очень много наделаешь, насочиняешь, то проживаешь целую тысячу лет. Потому что человек делает себя рабом своих сочинений и часто торчит на месте.
Но сыграть именно пока я живу, пока у меня такие руки — играю я без всякой усталости, очень мне хочется, конечно. Тем более что люди, с которыми я все время сталкивался — то Кира Муратова, то какой-нибудь помреж, то еще кто-то, обязательно говорили — в вас гибнет великий пианист. Да еще папе все время говорили, и маме.
И тут удивительная пошла вещь, как-то Стржельчик, мой большой друг, решил мне помочь и пошел к начальнику Ленинградского управления по музыке — Борису Скворцову. Это такая личность, которая могла сказать: «Я смотрю ваш спектакль и даю добро, и спектаклю, и вашей музыке — добро». Вот этот самый человек-добро, оказывается слышал меня еще в студенческие годы. И когда Стржельчик пришел к нему с просьбой, чтобы я все-таки играл, потому что актеры этого хотят, и все этого хотят, то Скворцов сказал: «Да, да, конечно, его игру я никогда не забуду! Я даже точно помню, что он играл — всю программу помню, он так играл… Но я ведь за пределы отвечаю, а он играет за всеми пределами, я его не пущу. К тому же он не тарифицированный музыкант, он не хочет идти на комиссию тарифицироваться».
А я не хочу идти на комиссию, и не хотел, и не пойду, потому что комиссии эти все... В основе их лежит звание. А я не хочу быть народным, не хочу быть заслуженным, героем труда не хочу быть, и вообще я не хочу никем быть, и членом Союза композиторов я не хочу быть. Никем не хочу быть. И если у меня нет тарификации, то не имею я права идти на эстраду, поэтому мне нужна тарификация. А если у меня будет тарификация, мне дадут пять рублей за концерт. А с биркой в пять рублей я не хочу идти, я вообще не хочу играть за деньги. Поэтому я говорю — я буду играть бесплатно. Нет, это тоже нельзя.
А потом он под предлогом моей нетарифицированности срывал мне все афиши, потому что концертные организации хотели, чтобы я играл. С 1961-го по 1981-й — он сидел там почти все это время непрерывно, и непрерывно срывал все, что кто-либо хотел делать. С тех пор опять начался большой перерыв, опять мои афиши снимали, и с тех пор я уже по сути и не хотел больше играть. Не хотел, и все.
Олег Каравайчук