Внутренняя формула для России уже фактически очерчена четырьмя годами пропаганды об «экзистенциальной войне» с коллективным Западом: “мы выстояли против всего Запада, сохранили страну и не позволили себя уничтожить”.
Это идеологический уровень. На уровне обыденного восприятия победа для россиян выглядит еще проще.
Когда мы спрашиваем, какое благо победа принесёт лично человеку и его семье, больше половины не могут назвать ничего конкретного. А среди тех, кто называл, большинство фактически описывали возвращение назад, к нормальности до февраля 2022 года: чтобы вернулись люди с фронта и из эмиграции, восстановились экономика, привычная жизнь, отношения с украинцами: «Победа — это вернуться назад, туда, где война ещё не началась».
Отрезвление, думаю, будет происходить потом. Не обязательно через признание «они были правы, а мы виноваты». Скорее через постепенное осознание личной цены: погибшие и раненые, ветераны и их семьи, демографические потери, состояние экономики, упущенные годы, разрушенные связи, закрывшиеся возможности.
И здесь Россия будет совсем не похожа на Германию 1945 года. Не будет оккупационной администрации, денацификации, лагерей перевоспитания и союзников, которые двадцать лет будут перестраивать политические институты и публичный язык. России придется разбираться с собой самой.
Но она войдёт в этот период вовсе не с нулевым ресурсом. Уже сейчас мы близки к достижению 35–40% артикулированных противников СВО. Огромная часть общества будет иметь непосредственный семейный опыт войны, причём для очень многих — опыт ранения или гибели близкого. И, что мне кажется особенно важным, мы уже наблюдаем начало изменения атрибуции ответственности: последствия войны всё чаще связываются не с абстрактными обстоятельствами, а с решениями власти и постепенно, лично Путина. После окончания войны, когда необходимость ежедневно оправдывать её продолжение исчезнет, этот процесс может только усилиться.
Есть и более широкий слой людей, у которых война отняла нормальность – даже если внешне их повседневная жизнь почти не изменилась. Нет прежнего ощущения покоя, предсказуемости и будущего; есть ожидание новых запретов и репрессивных законов, мобилизации, дефицитов, экономических потрясений, экспроприаций. Это ещё не демократическое сознание и тем более не готовая политическая программа. Но это очень существенный запрос на другую жизнь.
Утверждение о 3–3,5% «смертельно обездоленных», способных совершить революцию – это интерпретация Михаила Борисовича, а не мои слова.
Меня интересует не число людей, готовых «драться насмерть», а число тех, кто хочет нормализации жизни в России и способен участвовать в общественном действии. И это действие совсем не обязательно должно начинаться с митингов покаяния.
Самоорганизация, местные инициативы, независимые профессиональные сообщества, защита собственных интересов, участие в выборах, волонтерство – политический субъект может формироваться из очень разных видов совместного действия.
Я сознательно не рассматриваю здесь сценарий консервации режима, дальнейшего закрытия России, резкого усиления репрессий и сохранения общества в состоянии насильственного повиновения. Не потому, что считаю его невозможным.
Если общественный запрос на изменения существует, но государство способно силой не дать ему превратиться в политическое действие, препятствием к демократизации оказывается не пресловутая «имперскость» россиян, не ресентимент, не милитаризм и не органическая неспособность общества к демократии. Проблемой является устойчивость репрессивного режима и его способность блокировать политическую субъектность общества. Это другой диагноз — а значит, другой разговор о том, что может изменить Россию.
Я не берусь рисовать сценарии будущей России — здесь может справиться разве что Дмитрий Глуховский.
Это идеологический уровень. На уровне обыденного восприятия победа для россиян выглядит еще проще.
Когда мы спрашиваем, какое благо победа принесёт лично человеку и его семье, больше половины не могут назвать ничего конкретного. А среди тех, кто называл, большинство фактически описывали возвращение назад, к нормальности до февраля 2022 года: чтобы вернулись люди с фронта и из эмиграции, восстановились экономика, привычная жизнь, отношения с украинцами: «Победа — это вернуться назад, туда, где война ещё не началась».
Отрезвление, думаю, будет происходить потом. Не обязательно через признание «они были правы, а мы виноваты». Скорее через постепенное осознание личной цены: погибшие и раненые, ветераны и их семьи, демографические потери, состояние экономики, упущенные годы, разрушенные связи, закрывшиеся возможности.
И здесь Россия будет совсем не похожа на Германию 1945 года. Не будет оккупационной администрации, денацификации, лагерей перевоспитания и союзников, которые двадцать лет будут перестраивать политические институты и публичный язык. России придется разбираться с собой самой.
Но она войдёт в этот период вовсе не с нулевым ресурсом. Уже сейчас мы близки к достижению 35–40% артикулированных противников СВО. Огромная часть общества будет иметь непосредственный семейный опыт войны, причём для очень многих — опыт ранения или гибели близкого. И, что мне кажется особенно важным, мы уже наблюдаем начало изменения атрибуции ответственности: последствия войны всё чаще связываются не с абстрактными обстоятельствами, а с решениями власти и постепенно, лично Путина. После окончания войны, когда необходимость ежедневно оправдывать её продолжение исчезнет, этот процесс может только усилиться.
Есть и более широкий слой людей, у которых война отняла нормальность – даже если внешне их повседневная жизнь почти не изменилась. Нет прежнего ощущения покоя, предсказуемости и будущего; есть ожидание новых запретов и репрессивных законов, мобилизации, дефицитов, экономических потрясений, экспроприаций. Это ещё не демократическое сознание и тем более не готовая политическая программа. Но это очень существенный запрос на другую жизнь.
Утверждение о 3–3,5% «смертельно обездоленных», способных совершить революцию – это интерпретация Михаила Борисовича, а не мои слова.
Меня интересует не число людей, готовых «драться насмерть», а число тех, кто хочет нормализации жизни в России и способен участвовать в общественном действии. И это действие совсем не обязательно должно начинаться с митингов покаяния.
Самоорганизация, местные инициативы, независимые профессиональные сообщества, защита собственных интересов, участие в выборах, волонтерство – политический субъект может формироваться из очень разных видов совместного действия.
Я сознательно не рассматриваю здесь сценарий консервации режима, дальнейшего закрытия России, резкого усиления репрессий и сохранения общества в состоянии насильственного повиновения. Не потому, что считаю его невозможным.
Если общественный запрос на изменения существует, но государство способно силой не дать ему превратиться в политическое действие, препятствием к демократизации оказывается не пресловутая «имперскость» россиян, не ресентимент, не милитаризм и не органическая неспособность общества к демократии. Проблемой является устойчивость репрессивного режима и его способность блокировать политическую субъектность общества. Это другой диагноз — а значит, другой разговор о том, что может изменить Россию.
Я не берусь рисовать сценарии будущей России — здесь может справиться разве что Дмитрий Глуховский.